Но утром им ничего не удалось увидеть. Уже за два- три квартала от сгоревшего здания комендатуры немецкие патрули, угрожая автоматами, разгоняли всех штатских.
Лишь через несколько часов, собравшись вместе, Ольга, Надя и Максим могли как-то свести воедино то, что им удалось разузнать. Поздно вечером в магазине раздались глухие взрывы, а через несколько минут вспыхнуло пламя. Многоэтажный дом превратился в пылающий костер, в котором погибли десятки, а возможно, как об этом говорит молва, даже сотни фашистских офицеров.
Потом прибежал запыхавшийся Ромка и, хватая ртом воздух, рассказал, что немцы опять выселяют живущих на Крещатике, дом за домом, и грабят квартиры. Владимирская горка, Первомайский парк на склонах Днепра стали приютом сотен людей, выгнанных из дому. Дети, старики, больные лежат на одеялах, а то и просто на траве.
Что творилось на Крещатике?
Вслед за комендатурой по неизвестным причинам взорвался, рассыпался в прах пятиэтажный дом по другую сторону улицы.
И уже среди бела дня тяжелый взрыв поднял в воздух и осыпал землю обломками новой гостиницы. Еще один взрыв — и не стало старого уютного «Континенталя». Взрыв за взрывом. Языки пламени, которого никто не гасил, перекидывались с дома на дом. Крещатик запылал.
Тысячи и тысячи изгнанников, в тот осенний день оставшихся без крова, стояли на склонах под купами деревьев и в немом ужасе смотрели, как горят их дома.
В Крещатом яру бушевало пламя, оно рвалось ввысь огромными багряными языками, опаляя тучи, что словно наливались кровью.
Сюда, на Владимирскую горку и приднепровские кручи, лишь приглушенно, едва слышно доносилось завывание огня и скрежет раскаленного кровельного железа, которое под порывами ветра летело огненными ракетами, еще больше расширяя огромный пожар.
В глазах людей, стоявших в упорном молчании, не в силах оторвать взгляда от огня, можно было угадать всю гамму человеческих чувств: отчаяние и ненависть, слабость и решительность, бессилие и жажду мести…
С черного неба падал черный теплый пепел.
Оттого, что расстояние приглушало звуки, жуткая тишина была еще страшней.
Там, в низине, кипела огненная река; казалось, она вот-вот зальет весь город и неудержимым, всепоглощающим потоком обрушится в Днепр.
Звонок, очевидно, не действовал. Лиза постучала. Нетерпеливо, изо всей силы.
Щелкнул замок, дверь отворил сам доктор Эпштейн, высокий, костлявый, седой. И спокойный, как всегда.
— О, вы не боитесь, даже не спрашиваете, кто стучит?
— Мне нечего бояться. Пожалуйста!
Он провел ее в свой кабинет.
— Присаживайтесь.
— Как ваша жена? Все еще лежит?
Доктор вздохнул:
— Бродит понемногу. Это уж болезни, против которых медицина бессильна. Вы мне расскажите лучше, что делается в городе. Все еще горит? Вы видели повешенных? Вы видели, как гнали пленных?..
— Ну, что вы хотите, Наум Абрамович, война.
— «Война»! — подскочил Эпштейн. — Это варварство, это бесчеловечность. Утонченная и подлая жестокость. Такого еще свет не видал. И это называется — культура. Европа!..
Лиза сжала тонкие губы:
— Да, немцы — культурная нация. И они не виноваты, что их вынуждают применять решительные меры. Все это сплетни, что говорят о немцах, ведь не станете вы отрицать, что это высшая раса.
— Что значит раса, раса! Что значит высшая, низшая… — Эпштейн развел руками. — Простите, я этого не понимаю. Всю жизнь я знал одно: есть люди. Когда человек заболеет, я никогда не спрашиваю, какой он расы. Я бегу на помощь. У меня больное сердце — я бегу. Жена едва дышит — а я бегу.
— Война, что поделаешь… — рассеянно бросила Лиза, разглядывая книжные шкафы, мягкие кресла, кожаный диван. Вдруг она вскочила, процокотала каблучками через комнату и погладила ковер, закрывавший всю стену. — Какой чудный ковер! Наверно, настоящий персидский.
Эпштейн равнодушно посмотрел на ковер, потом перехватил загоревшийся взгляд соседки, полный кричащей жадности, и болезненно поморщился:
— Если хотите, возьмите его себе.
— Нет, я, собственно… — Лиза отошла от ковра. Теперь взгляд ее упал на письменный стол. — Что это? — удивилась она и сделала несколько шагов почему-то на цыпочках.
— Это лекарства моей жены, — объяснил Эпштейн. — Она часами просиживает у стола. — Лицо его посветлело, он улыбался. — Сыновья. На фронте. Михаил — сапер, лейтенант, а младший, Юрик, — врач, уже капитан. Мы успели получить от них письма. Видите? У Миши полевая почта двадцать восемь дробь двенадцать, у Юрика — семьдесят один дробь три. А где это? Кто теперь знает? А вот их довоенные фотографии.
Он дрожащей рукой коснулся карточек, на которых жила и смеялась сама молодость.
— Зачем вы все это выставили? Кто-нибудь увидит…
— Я ничего не боюсь, Елизавета Андреевна… Ничего…
Он смотрел на нее такими глазами, что Лиза не знала, как начать разговор.
— Я, собственно…
— Простите, — спохватился врач. — Вам что-то было нужно. Как ваше здоровье? В прошлом году пришлось немало поволноваться из-за вас. Все, слава богу, обошлось благополучно. А с этой болезнью, теперь уже можно вам сказать, бывает ой-ой…
— Спасибо, доктор. Я чувствую себя хорошо. Вот у Феди очень болит голова. Знаете, такая мигрень…
— Мигрень?.. Ах да, мигрень. За эти три месяца я в госпитале видел столько крови, что уже забыл, что существует такая болезнь… Сейчас дам порошки. Чудесные порошки.
— Я, собственно, не за этим пришла, — сказала Лиза, уже сердясь на себя за то, что тянет и не решается начать. — Вы идете завтра?
— Что? — Врач замахал руками, показывая на дверь в соседнюю комнату. — Тише!
Лиза невольно понизила голос:
— Разве вы не знаете о приказе?
— Приказ? Знаю, — глухо обронил Эпштейн. — Какое варварство! В середине двадцатого века погромы, гетто… Чума, фашистская чума…
— Так вы завтра пойдете? — уже с нетерпением спросила Лиза. — Я, собственно, хотела вас попросить…
— Я слушаю.
Лиза смотрела куда-то вбок, но голос ее звучал ровно:
— Вы знаете, как мы с Федей мучаемся в одной комнате. И шестой этаж. Кроме того, я хочу взять к себе маму. Так вот… Если вы пойдете, мы займем эту квартиру… Чтоб другой кто-нибудь не захватил. Мне обещали ордер. Теперь в районной управе пан Калюжный. Это наш знакомый. Так вот… Я, собственно, хотела… И Федя тоже просит. Может быть, вы у нас переночуете эту ночь. Вам все равно утром идти. А мы уж тут…
На миг она подняла глаза и увидела лицо, искаженное судорогой боли. Старый врач дергал сорочку на груди, он задыхался.
— В этом доме, — наконец заговорил Эпштейн, — нет ни одного человека, которого бы я не лечил. У постели которого я не провел бы хоть одну бессонную ночь. Я думал, что знаю здесь всех… Но нет! Кое-кого я не знал. — Он вдруг поднялся, худой, высокий, с протянутыми дрожащими руками, и хрипло крикнул: — Вон! Вон!
— Ну-ну! — тонко взвизгнула Лиза, отступая. — Не очень-то…
— Вон отсюда! — сдавленным голосом повторил старик. Его длинные руки тряслись над ее головой.
Она пятилась, а он шаг за шагом шел следом. В прихожей она побежала к двери, защелкала замком, но отомкнуть не могла.
Эпштейн, уже опустив руки, подошел и открыл дверь. Потом разжал ладонь, взглянул и удивленно поднял седые брови.
— Возьмите, — сказал он тихо. — Вы забыли лекарство для Федора Ивановича.
И ткнул порошки в потную руку Елизаветы Андреевны.
За ее спиной щелкнул замок.
Прошло несколько минут. Эпштейн сидел у стола и смотрел на фотографии сыновей…
Сердитый стук в дверь вернул его к действительности.
— Кто там? — спросил врач, выйдя в прихожую.