— Это я, — послышался голос Куземы.

— Порошки я вам передал. Чем еще могу служить?

— Откройте! — От сильного удара затряслась дверь.

— Нет, я не открою.

— Я позову полицию! — крикнул в замочную скважину Кузема.

— Зовите полицию.

Отходя от двери, Эпштейн еще успел услышать, как Кузема процедил сквозь зубы:

— Погоди, проклятый жид, мы еще поговорим! Потом раздался еще один злобный удар, над дверью отвалился кусок штукатурки, упал на пол и рассыпался.

7

Когда Марьяна сбросила с себя тяжелое, каменное забытье, Ганна уже возилась на кухне. Зубарь спал сидя, склонив голову на стол.

Марьяна подняла черную, из толстой бумаги штору и невольно взглянула на его лицо — оно было желтее, измученное, нижняя губа слегка отвисла.

Она отвернулась. Всему конец. Миновало. Горе, слезы, тревога о нем и о себе — все это было в другой жизни, которая оборвалась этой ночью. В той жизни, где она не могла пройти мимо этой лохматой головы, чтобы не прижать ее к груди, где достаточно было коснуться его руки, чтобы утихла любая боль. Все оборвалось этой ночью. Никто не увидит больше ее слез, не услышит стопа. Она уйдет, зажав сердце в кулак, она вытерпит все, чтоб сберечь сына. Неужто весной не вернутся наши?

Марьяна вышла на кухню и увидела, что Ганна уже успела помыть посуду. «Зачем? — мелькнуло в голове. — Ах да, Олекса остается…»

Ганна в течение бессонной ночи тысячу раз говорила себе: «Не думай», а клубок в голове разматывался и разматывался без конца. Увидев Марьяну, она встала с табуретки, будто только и ждала ее, и сразу же сказала то, что казалось ей выходом из глухого тупика, в котором они очутились:

— Вот что, Марьяна, думала я, думала… Может, лучше оставить Левунчика у меня? А?..

Марьяна взглянула в это широкое, морщинистое лицо, на котором лежала печать беспредельной доброты и скорби, и едва сдержалась. «Я ведь поклялась — ни слезинки!»

— Нет, мама, — покачала она головой. — Нельзя… Они грозят за укрывательство расстрелом.

— Неужто ребенка кто-нибудь выдаст?

— Вы сами говорили, что ваш сосед стал полицаем.

— Иванчук? Эта сволочь? — В голосе ее слышалось сомнение, и все же она не могла поверить, что даже такая сволочь, как Иванчук, может выдать ребенка.

— Убьют и вас и… — Марьяна отвернулась, схватила кувшин с водой, полила себе на руки, плеснула в лицо. Стало легче. Вытираясь жестким полотенцем, сказала уже спокойно — Как-нибудь перетерплю я с ним.

Ганна промолчала. И правда, кто же ребенку первая защита и спасенье? Мать! Не ей посягать на это святое право. И тогда она сказала — просто, обыденным тоном, как будто это само собой разумелось:

— Пойду я с тобой. И всё. — Прежде чем Марьяна успела что-нибудь ответить, она сердито прикрикнула — Не смей мне перечить. Молчи! Привыкли командовать над старшими…

Марьяна не сводила с нее глаз.

— Ну, чего смотришь? Что мне в своей халупе как мышь сидеть? Соседом-полицаем любоваться? Михайло на фронте, Галя за Саратовом… Чего я тут не видела?

— А… а он? — Марьяна указала взглядом на дверь.

— Он? — Лицо старухи искривила болезненная гримаса. — Вынянчила. Теперь хватит! Ну, что уставилась?.. Варить кашу малому?

— Варите, — прошептала Марьяна.

Потом они складывали вещи и время от времени перебрасывались будничными словами, так, словно в комнате и не было третьего. Зубарь сидел, уставившись в стол бессмысленным взглядом.

— Ключ я оставлю под дверью, где всегда, — бросила в его сторону Ганна. — Найдешь… И наведывайся хоть изредка. Слышишь?

Зубарь сидел недвижимо.

— Чего молчишь?

Зубарь повернул голову и вдруг крикнул;

— Не мучайте меня!

Вскочил со стула, выбежал и хлопнул дверью; вслед за тем простучали подошвы по каменным ступеням.

Левик с плачем бросился за ним: «Папа! Папа!» Но Марьяна схватила его на руки, прижала к груди.

— Зачем мучаешь папку? — размазывая слезы, сердито сказал мальчик бабушке.

— Вот тебе и на! — развела руками Ганна и, уже по адресу сына, бросила — Заверещал дурным голосом, что порося.

Она не решалась взглянуть на невестку. Никогда в жизни еще не было ей так стыдно и горько. Молчали. Даже Левик настороженно притих.

— Ну, хватит, — отрубила старуха. — Идти так идти. Чего тянуть? И не думай, слышишь?

У обеих мелькнула одна и та же мысль: скорее уйти из этой комнаты, — легче станет дышать.

Помогли друг другу взвалить рюкзаки на спину. Старуха взяла кошелку с провизией, Марьяна зажала под мышкой сумочку с документами и деньгами, другой рукой она вела сына, который прижимал к себе рыжую плюшевую собачку с блестящими стеклянными глазами.

— Зайдем по дороге ко мне, — сказала Ганна. — Возьму теплую кофту. И… как-никак прожила там век.

Они медленно спускались по лестнице, и все это время до них доносился снизу остервенелый стук в чью-то дверь. Грохотали, видно, кулаками, ногой.

— Мама, это дед-бабай за кем-то пришел? — испуганно спросил Левик.

— Нет, нет, это люди, — успокоила его Марьяна.

Теперь уже слышался не стук, а резкие удары с присвистом, словно кто-то рубил сухое дерево. Удары топора становились все громче.

Когда они были уже на третьем этаже, стук вдруг затих. Прошли еще один марш, повернули — и увидели встревоженное лицо дворничихи, стоявшей у разбитой топором двери в квартиру доктора Эпштейна. Вырублена была нижняя филенка. Из этой дыры показалась сперва голова Федора Куземы, потом весь он — на четвереньках он встал, растрепанный, красный, с каплями пота на носу, и сердито сказал дворничихе:

— Отравились. И он и она.

Дворничиха охнула, схватилась за сердце и закрыла глаза.

— Боже мой!

Словно кулаком кто-то толкнул Марьяну в грудь, она пошатнулась, ко заставила себя твердо пройти мимо.

Из прорубленного отверстия, точно крыса из норы, высунула остренькую мордочку Лиза.

— Подумайте, какое нахальство! — ни к кому не обращаясь, сказала она. — Не могли освободить квартиру по-хорошему.

— Теперь возись тут с покойниками, — ворчал Кузема.

Дворничиха смотрела на них ошалелыми глазами.

Перемогая внезапный приступ тошноты, что, казалось, вот-вот согнет ее и вывернет наизнанку, Марьяна ускорила шаг. На улице вздохнула глубоко-глубоко, и ей сразу стало легче. Губы невольно шептали: «Не думай, Марьяна. Не думай».

С Тарасовской они свернули на Паньковскую, круто сбегавшую вниз. Потом пошли улицей Саксаганского.

— Видишь? — тихо промолвила Ганна и показала на небо.

Над притихшим городом клубился сизый, с жирными черными прядями дым. В глубокой впадине меж холмов горел Крещатик.

Марьяна вспомнила вчерашнюю встречу на лестнице, гнусные слова Лизы Куземы, и гнетущее чувство беззащитности охватило ее. Она изо всех сил — обеими руками — прижала к себе сына.

Когда подошли к бульвару, Ганна сказала, что нечего им всем тащиться, делать крюк к ее дому, она сбегает одна, а они пускай подождут. Ганна сбросила мешок со спины и свернула, к себе в переулок.

— Мама, каштаны! — крикнул Левик. — Пусти!..

Он подбежал к дереву, поднял несколько блестящих каштанов и, запихивая их в кармашек своей курточки, приговаривал:

— Это мне, а это тебе. — И каждый второй каштан совал под нос плюшевой собачке.

Марьяна опустила голову, глаза ее расширились от удивления: что это? Под ногами битое стекло, среди обрывков бумаги рассыпанная вермишель, гречневая крупа и что-то белое — мука или крахмал. Белый след вел куда-то назад. Марьяна обернулась и увидела разбитые окна и высаженную дверь гастрономического магазина, куда она нередко заходила за покупками. Сквозь пробоину, зиявшую вместо окна, виднелись пустые полки, разбитые и разбросанные ящики, мешки, бумага, стеклянные банки. Все было перевернуто и сверху припорошено рассыпанной мукой.

Тут же, на стене, был вывешен приказ на украинском и немецком языках:

«…Все вещи, взятые в магазинах, учреждениях и пустых квартирах, должны быть не позднее завтрашнего утра возвращены на место. Кто не выполнит этого приказа, будет расстрелян.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: