— Это я, — послышался голос Куземы.
— Порошки я вам передал. Чем еще могу служить?
— Откройте! — От сильного удара затряслась дверь.
— Нет, я не открою.
— Я позову полицию! — крикнул в замочную скважину Кузема.
— Зовите полицию.
Отходя от двери, Эпштейн еще успел услышать, как Кузема процедил сквозь зубы:
— Погоди, проклятый жид, мы еще поговорим! Потом раздался еще один злобный удар, над дверью отвалился кусок штукатурки, упал на пол и рассыпался.
Когда Марьяна сбросила с себя тяжелое, каменное забытье, Ганна уже возилась на кухне. Зубарь спал сидя, склонив голову на стол.
Марьяна подняла черную, из толстой бумаги штору и невольно взглянула на его лицо — оно было желтее, измученное, нижняя губа слегка отвисла.
Она отвернулась. Всему конец. Миновало. Горе, слезы, тревога о нем и о себе — все это было в другой жизни, которая оборвалась этой ночью. В той жизни, где она не могла пройти мимо этой лохматой головы, чтобы не прижать ее к груди, где достаточно было коснуться его руки, чтобы утихла любая боль. Все оборвалось этой ночью. Никто не увидит больше ее слез, не услышит стопа. Она уйдет, зажав сердце в кулак, она вытерпит все, чтоб сберечь сына. Неужто весной не вернутся наши?
Марьяна вышла на кухню и увидела, что Ганна уже успела помыть посуду. «Зачем? — мелькнуло в голове. — Ах да, Олекса остается…»
Ганна в течение бессонной ночи тысячу раз говорила себе: «Не думай», а клубок в голове разматывался и разматывался без конца. Увидев Марьяну, она встала с табуретки, будто только и ждала ее, и сразу же сказала то, что казалось ей выходом из глухого тупика, в котором они очутились:
— Вот что, Марьяна, думала я, думала… Может, лучше оставить Левунчика у меня? А?..
Марьяна взглянула в это широкое, морщинистое лицо, на котором лежала печать беспредельной доброты и скорби, и едва сдержалась. «Я ведь поклялась — ни слезинки!»
— Нет, мама, — покачала она головой. — Нельзя… Они грозят за укрывательство расстрелом.
— Неужто ребенка кто-нибудь выдаст?
— Вы сами говорили, что ваш сосед стал полицаем.
— Иванчук? Эта сволочь? — В голосе ее слышалось сомнение, и все же она не могла поверить, что даже такая сволочь, как Иванчук, может выдать ребенка.
— Убьют и вас и… — Марьяна отвернулась, схватила кувшин с водой, полила себе на руки, плеснула в лицо. Стало легче. Вытираясь жестким полотенцем, сказала уже спокойно — Как-нибудь перетерплю я с ним.
Ганна промолчала. И правда, кто же ребенку первая защита и спасенье? Мать! Не ей посягать на это святое право. И тогда она сказала — просто, обыденным тоном, как будто это само собой разумелось:
— Пойду я с тобой. И всё. — Прежде чем Марьяна успела что-нибудь ответить, она сердито прикрикнула — Не смей мне перечить. Молчи! Привыкли командовать над старшими…
Марьяна не сводила с нее глаз.
— Ну, чего смотришь? Что мне в своей халупе как мышь сидеть? Соседом-полицаем любоваться? Михайло на фронте, Галя за Саратовом… Чего я тут не видела?
— А… а он? — Марьяна указала взглядом на дверь.
— Он? — Лицо старухи искривила болезненная гримаса. — Вынянчила. Теперь хватит! Ну, что уставилась?.. Варить кашу малому?
— Варите, — прошептала Марьяна.
Потом они складывали вещи и время от времени перебрасывались будничными словами, так, словно в комнате и не было третьего. Зубарь сидел, уставившись в стол бессмысленным взглядом.
— Ключ я оставлю под дверью, где всегда, — бросила в его сторону Ганна. — Найдешь… И наведывайся хоть изредка. Слышишь?
Зубарь сидел недвижимо.
— Чего молчишь?
Зубарь повернул голову и вдруг крикнул;
— Не мучайте меня!
Вскочил со стула, выбежал и хлопнул дверью; вслед за тем простучали подошвы по каменным ступеням.
Левик с плачем бросился за ним: «Папа! Папа!» Но Марьяна схватила его на руки, прижала к груди.
— Зачем мучаешь папку? — размазывая слезы, сердито сказал мальчик бабушке.
— Вот тебе и на! — развела руками Ганна и, уже по адресу сына, бросила — Заверещал дурным голосом, что порося.
Она не решалась взглянуть на невестку. Никогда в жизни еще не было ей так стыдно и горько. Молчали. Даже Левик настороженно притих.
— Ну, хватит, — отрубила старуха. — Идти так идти. Чего тянуть? И не думай, слышишь?
У обеих мелькнула одна и та же мысль: скорее уйти из этой комнаты, — легче станет дышать.
Помогли друг другу взвалить рюкзаки на спину. Старуха взяла кошелку с провизией, Марьяна зажала под мышкой сумочку с документами и деньгами, другой рукой она вела сына, который прижимал к себе рыжую плюшевую собачку с блестящими стеклянными глазами.
— Зайдем по дороге ко мне, — сказала Ганна. — Возьму теплую кофту. И… как-никак прожила там век.
Они медленно спускались по лестнице, и все это время до них доносился снизу остервенелый стук в чью-то дверь. Грохотали, видно, кулаками, ногой.
— Мама, это дед-бабай за кем-то пришел? — испуганно спросил Левик.
— Нет, нет, это люди, — успокоила его Марьяна.
Теперь уже слышался не стук, а резкие удары с присвистом, словно кто-то рубил сухое дерево. Удары топора становились все громче.
Когда они были уже на третьем этаже, стук вдруг затих. Прошли еще один марш, повернули — и увидели встревоженное лицо дворничихи, стоявшей у разбитой топором двери в квартиру доктора Эпштейна. Вырублена была нижняя филенка. Из этой дыры показалась сперва голова Федора Куземы, потом весь он — на четвереньках он встал, растрепанный, красный, с каплями пота на носу, и сердито сказал дворничихе:
— Отравились. И он и она.
Дворничиха охнула, схватилась за сердце и закрыла глаза.
— Боже мой!
Словно кулаком кто-то толкнул Марьяну в грудь, она пошатнулась, ко заставила себя твердо пройти мимо.
Из прорубленного отверстия, точно крыса из норы, высунула остренькую мордочку Лиза.
— Подумайте, какое нахальство! — ни к кому не обращаясь, сказала она. — Не могли освободить квартиру по-хорошему.
— Теперь возись тут с покойниками, — ворчал Кузема.
Дворничиха смотрела на них ошалелыми глазами.
Перемогая внезапный приступ тошноты, что, казалось, вот-вот согнет ее и вывернет наизнанку, Марьяна ускорила шаг. На улице вздохнула глубоко-глубоко, и ей сразу стало легче. Губы невольно шептали: «Не думай, Марьяна. Не думай».
С Тарасовской они свернули на Паньковскую, круто сбегавшую вниз. Потом пошли улицей Саксаганского.
— Видишь? — тихо промолвила Ганна и показала на небо.
Над притихшим городом клубился сизый, с жирными черными прядями дым. В глубокой впадине меж холмов горел Крещатик.
Марьяна вспомнила вчерашнюю встречу на лестнице, гнусные слова Лизы Куземы, и гнетущее чувство беззащитности охватило ее. Она изо всех сил — обеими руками — прижала к себе сына.
Когда подошли к бульвару, Ганна сказала, что нечего им всем тащиться, делать крюк к ее дому, она сбегает одна, а они пускай подождут. Ганна сбросила мешок со спины и свернула, к себе в переулок.
— Мама, каштаны! — крикнул Левик. — Пусти!..
Он подбежал к дереву, поднял несколько блестящих каштанов и, запихивая их в кармашек своей курточки, приговаривал:
— Это мне, а это тебе. — И каждый второй каштан совал под нос плюшевой собачке.
Марьяна опустила голову, глаза ее расширились от удивления: что это? Под ногами битое стекло, среди обрывков бумаги рассыпанная вермишель, гречневая крупа и что-то белое — мука или крахмал. Белый след вел куда-то назад. Марьяна обернулась и увидела разбитые окна и высаженную дверь гастрономического магазина, куда она нередко заходила за покупками. Сквозь пробоину, зиявшую вместо окна, виднелись пустые полки, разбитые и разбросанные ящики, мешки, бумага, стеклянные банки. Все было перевернуто и сверху припорошено рассыпанной мукой.
Тут же, на стене, был вывешен приказ на украинском и немецком языках:
«…Все вещи, взятые в магазинах, учреждениях и пустых квартирах, должны быть не позднее завтрашнего утра возвращены на место. Кто не выполнит этого приказа, будет расстрелян.