Он обернулся на звук с другого конца платформы и увидел Дорис, стоящую в тени лестницы. Она появилась медленно, осторожно ступая, словно все ее кости переломаются, и будут греметь на всю улицу, если будет передвигаться слишком быстро.
— Ты в порядке? — шептал Генри. Она была из тех, с кем нужно было говорить шепотом.
Она кивнула, почти незаметно, вздрогнув, словно боясь шевельнуть больной головой.
— Твой отец сказал, что ты все время спотыкаешься и падаешь, — сказал Генри. — Ты снова споткнулась? Это то, что мешает тебе ходить?
— Это не мешает мне ходить, — сказала она с еле заметным вызывающим оттенком, словно она пыталась убедить себя так же, как и Генри. И посмотрев куда-то вдаль: — Да, мешает…
— А почему ты спотыкаешься?
Она посмотрела на него резко, раскрыв рот, словно ответить было нечего. Затем ее рот закрылся, и губы сжались.
— Ты любишь читать? — спросила она, наконец. — Отец позволяет ходить мне в библиотеку всегда, когда захочу, — оттенок хвастовства окрасил ее голос.
Генри не ответил.
— Я неуклюжа, — сказала она, ее плечи поднялись при вздохе. — У меня все валится из рук, и иногда это выводит его из себя.
Генри почувствовал вспышку нежности к ее тонкой патетичной натуре. Он почти был готов поцеловать ее в щеку.
— Будь осторожен с моим отцом, — предупредила она, снова понизив голос и оглянувшись на дверь магазина.
— Что, он может причинить какой-нибудь вред также и мне? — спросил Генри, ошеломленный ее словами.
— Да, и это может проявиться по-разному, — сказала она. — Он ни разу и пальцем не тронул мою мать, но своим языком он иногда ее просто убивает…
— И что он говорит?
— То, что она глуха и уродлива, слишком толста, и что она слишком много ест.
Кем же должен был быть этот мистер Хирстон, чтобы его дочь была так поражена тем, что он мог назвать свою жену глухой и уродливой?
Возможно, Дорис увидела вопрос в его глазах, потому что она сказала:
— Отец любит меня и любит мать. Но он хочет, чтобы мы были совершенны, — ее голос снова зазвучал вызывающе.
— Но сам то он далек от совершенства, — сказал Генри. — Фактически, он…
Дорис ждала, что он скажет дальше, но Генри еще не знал, что на самом деле представляет собой мистер Хирстон, и пожал плечами.
Теперь Дорис снова стала робкой девочкой и почти сжалась в комок.
— Я должна идти, — сказала она слабым, еле слышным голосом. — Я не должна была говорить того, что уже сказала. Постарайся это забыть…
Она отвернулась, и Генри стал наблюдать, как она медленно и не спеша переваливалась по пути к лестнице. Когда она поднималась по ступенькам, лестница скрипела, и ему показалось, что это скрип ее израненных костей.
«Бред какой-то», — сказал он самому себе, но этот звук задержался у него в ушах на весь оставшийся день.
— Не уходи, подожди несколько минут, пока я пересчитаю деньги, — сказал мистер Хирстон. — У меня есть, что тебе показать.
Обычно, Генри мог свободно уйти домой, когда на другом конце улицы, на часах пожарного депо часы пробивали шесть вечера, обозначив тем самым конец рабочего дня. Когда Генри выходил из магазина, мистер Хирстон всегда был занят у кассового аппарата. Он пересчитывал выручку и отмечал доходы в бухгалтерской книге.
— Возьми с полки «Беби Рут», чтобы не скучно было ждать, — сказал мистер Хирстон. «Беби Рут» были его любимыми леденцами из того, что иногда мог предложить ему бакалейщик. Он знал, что эти леденцы испортят ему ужин, но он колебался в отказе своему боссу. Хотя ужин, так или иначе, мог быть поздним, потому что его мать часто допоздна задерживалась на работе.
Генри вяло шевелил языком карамель, все время прилипающую к нёбу, а в это время мистер Хирстон продолжал записывать цифры в бухгалтерскую книгу. Наконец он закрыл ее и посмотрел на Генри со странным выражением на лице. Странным для мистера Хирстона, потому что его лицо выглядело почти приятным, особенным, внезапно мягким — не кислым, как обычно.
Бакалейщик открыл выдвижной ящик под кассовым аппаратом и извлек оттуда лист бумаги. Он разложил его на клавишах аппарата и подозвал к себе Генри, чтобы тот посмотрел.
На листе бумаги был черно-белый рисунок каменного памятника, и надпись «Эдвард Кассавант» красовалась в основании причудливыми буквами. Над именем были бейсбольная бита и мяч, возложенные на камень, бита была расположена вертикально, как Генри и предполагал, а мяч был в полете и расплющивался об нее, словно настоящий мяч о настоящую биту.
В горле у Генри застрял тугой комок. У него не нашлось слов, чтобы описать такую красоту. Он неохотно оторвал глаза от эскиза, чтобы с благодарностью посмотреть на бакалейщика.
Затем он, мрачно размышляя, отвел взгляд в сторону: «Можем ли мы себе позволить такой памятник?»
— Неплохо, как ты думаешь? — спросил бакалейщик.
Генри услышал в голосе бакалейщика какое-то рвение, то, что он никогда не слышал от него прежде. Ему было неудобно, поскольку мистер Хирстон ждал его реакции. Его глаза словно приклеились к Генри. Это был мистер Хирстон, которому прежде он никогда еще не перечил.
— Красиво, — сказал Генри, слово было неподходящим. — Но во что это нам обойдется?
Мистер Хаирстон пожал плечами и раскрыл свою бухгалтерскую книгу. Он снова занялся своими доходами и расходами, он что-то изучал, словно искал ошибку, которую он где-то допустил. Он что-то бормотал, Генри не мог уловить, что.
— Я не думаю, что мы сможем себе это позволить, такой памятник, — сказал неохотно Генри, расправляя набросок на кассовом аппарате.
Мистер Хирстон посмотрел на него, кашлянул, прочистил горло, и сказал:
— Возможно, мы над этим поработаем…
Генри собрался отвернуться, когда ответ мистера Хирстона хлестнул его, подобно движку «молнии». Хлестнул — было точным словом. Не было ни грома, ни шторма, только: «Возможно, мы над этим поработаем…»
И тогда, обращаясь к Генри с тем самым еле различимым для него мягким выражением, мистер Хирстон сказал:
— Посмотрим.
Волшебное слово: Посмотрим. Отец и мать так говорили, когда не хотели сразу же дать ответ на поставленный им вопрос. «Посмотрим» означает ни да, ни нет. Но в этой стране «возможно» и «должно быть» всегда означает «возможно». «Посмотрим» — это было словом надежды, дышащим далеким «да».
Генри сумел сохранить спокойствие, отчищая масляное пятно, сопротивляясь порыву крика или танца. Он собирался попросить у мистера Хирстона этот эскиз, чтобы показать его матери, когда бакалейщик сказал:
— Ладно тебе, — его лицо снова налилось привычным уксусом. — У меня наверху остывает ужин. Она — ужасный повар, моя жена, но еда не слишком отвратительна на вкус, если еще не остыла…
По дороге домой Генри решил не говорить матери об эскизе, только когда «посмотрим» превратится в «да», чтобы не разочаровать ее, если из этого ничего не получится.
Дома он увидел мать. Она сидела в комнате. На ней было ее лучшее синее платье, на ногах белые туфли на высоких каблуках, а на голове белая соломенная шляпа. Отец также был одет в его серый выходной костюм с красным галстуком, напоминающим кровавый подтек на его белой рубашке. Но это было в не воскресенье, а в четверг, и Генри показалось, что земля внезапно сошла со своей орбиты.
— Мы куда-нибудь идем? — с опаской спросил он, потому что губы матери своими линиями говорили о чем-то мрачном. Яркая помада резко контрастировала с бледной кожей на ее лице.
— Твой отец ложится в больницу, — сказала она.
«В сумасшедший дом?» — хотел спросить он, вспомнив, как его дразнил Джеки Антонелли. Но вместо этого он спросил:
— Там ему чем-нибудь помогут?
— Я надеюсь, — сказала она. — Пожалуйста, не расстраивайся, Генри, для него это лучше.