Балка с треском выпрастывалась из своего разоренного гнезда и, направляемая уверенными руками Клима, неторопливо ползла вверх, во влажную черноту осеннего питерского неба.

Нужно сказать, что Сережкино сумасшествие не воспринималось в климовой бригаде, как нечто из ряда вон выходящее — может быть, потому, что и остальные «работнички» тоже были, что называется, не без тараканов. Где только Клим таких находил? Хотя нет, не так — это они сами находили Клима и потом уже надолго оставались в сильном поле его притяжения. Клим брал всех без исключения и платил поровну, забирая себе общую равную долю, невзирая на свое бригадирство. Работал же он за двоих благодаря удивительной ловкости. Физическая сила у него была не особенно великой, но какой-то очень умной: он всегда точно знал, как и где встать, чем и на что нажать, за что ухватиться, куда потом сделать шаг, и оттого любое действие у него выходило эффективным на загляденье. Клим был поразительно гармоничен — во всяком случае, на первый взгляд. Вероятно, поэтому к нему так тянулись расщепленные души: безумный кладоискатель Сережка, тихий алкоголик Струков, беззлобный гигант Паша-Шварценеггер, злобный карлик Витенька… ну и, конечно, сам Сева.

Сева далеко не сразу признал себя ненормальным. В конце концов, он пришел в бригаду заработать денег, а вовсе не из-за Клима. Только к концу первой зимы, после полусотни выходов на работу он осознал истинное положение вещей. Прозрение настигло его в раздевалке, если так можно было назвать крошечный закуток под лестницей с двумя шаткими скамейками и, само собой, даже без водопроводного крана. Привалившись к стене и расслабив гудящее тело, Сева сквозь полуприкрытые веки наблюдал за своими товарищами, привычно думая о том, какие же они все психи, как вдруг Струков сказал, совершенно ни с того, ни с сего:

— Вот смотрю я на тебя, Сявка… ну и псих же ты! — он упорно именовал Севу «Сявкой», и Сева не возражал, понимая, что речь идет об одном из немногих доступных Струкову способов самоутверждения.

— П-псих? П-п-почему? — ошарашенно спросил Сева, заикаясь от неожиданности.

— Почему? — осклабился Струков и повернулся к остальным, призывая их в свидетели. — Слышите, бичи? Он еще спрашивает «почему»!

Сева обвел взглядом ребят и вдруг понял, что они на сто процентов согласны со Струковым! Сережка улыбался, не отрываясь от плана «острова сокровищ», Шварценеггер дебильно покачивал головой, и даже Клим, сразу уловив севину растерянность, смотрел несколько виновато.

— Струков, оставь человека в покое, — устало сказал бригадир. — На себя глянь. Я тебе говорил здесь не квасить? Говорил?

— Так я ж не во время работы, Клим… Я вот только сейчас глотнул, истинный крест! У меня вот с собой… кто-нибудь хочет?

Тема переключилась на струковский алкоголизм, но Сева не участвовал в общем полушутейном обсуждении, пораженный сделанным открытием: он тут, пожалуй, самый ненормальный из всех. Ненормальный именно своей нормальностью, потому что нормальность эта нормальна для внешнего, обычного мира там, за забором, а здесь, в мире психов, она является ни больше, ни меньше, чем вопиющим отклонением от нормы. Что ты тут делаешь, парень? Эй, очнись!

Клим подошел, присел рядом на скамейку, раскрыл блокнот, глянул исподлобья быстрым внимательным взглядом.

— Так, Всеволод. Когда ты у нас в следующий раз выходишь? В четверг? Ну и ладно, я понял… — встал, потянулся и продолжил уже отходя, как бы невзначай: — Да не переживай ты так. Все мы психи и ничего, живем. Правда, граждане халтурщики?

— Тут соседний колодец особенно интересный, — невпопад отвечал Сережка. — На третьем этаже в крайней комнатухе до войны старушенция проживала. Уплотненная княгиня. Ох, чует мое сердце…

— Замочил твою старушку красный матрос Раскольников, — захихикал Струков. — Топором замочил. И ейную домработницу графиню Лизавету тоже кокнул. И все червонцы забрал.

— А у меня бабку Лизаветой звали, — радостно сообщил Паша-Шварценеггер.

Паша служил охранником в той же режимной конторе, где сам Клим подвизался инженером. Клим так и говорил — «подвизался»:

— Я подвизаюсь в такой-то и такой-то конторе инженером-механиком.

— В смысле — работаешь? — уточняли озадаченные собеседники.

— Нет, — качал головой Клим. — Работаю я на стройке. А в конторе я подвизаюсь.

Паша точного значения слова «подвизаться» не знал, но предполагал, что уж если Клим что-то подвязывает, то это «что-то» должно быть чрезвычайно важным — ну, например, бомбы к самолетам. Клима он уважал безмерно, хотя наверняка не смог бы даже примерно сформулировать — за что. Сам Паша, как уже было сказано, служил. Его жизнь четко подразделялась на две неравные части: до службы — в нищем и пьяном колхозе под Новгородом и во время службы — то есть, с момента ухода в армию и по сей день.

Первая часть представала в его памяти бессвязным набором цветных расплывчатых картин: речка, картофель на столе, печка с полатями, луг за школьным окошком, индийское кино в колхозном клубе, танцплощадка в райцентре и пьянка, пьянка, пьянка. Вторая характеризовалась предельной ясностью и четким порядком исполнения приказов. Ее преимущество перед первой заключалось еще и в том, что всегда было что носить и чем питаться. Поэтому, когда, после двух безупречных лет во внутренних войсках, Паше предложили переквалифицироваться во вневедомственную охрану, он воспринял это даже не как предложение, а как естественное продолжение службы.

Увы, естественность перехода соответствовала действительности только частично: оказалось, что внеармейская жизнь требовала чересчур много самостоятельных решений. Большой город пугал Пашу, он не улавливал смысла его суеты, путался в паутине его улиц, не понимал его странного жаргона, терялся в разговорах с городскими, у которых никогда не хватало времени не только на то, чтобы выслушать ответ, но даже и на то, чтобы толком закончить вопрос. Разве что Клим… с ним всегда можно было поговорить о чем угодно. Нет, разговорчивостью Паша не отличался: за всю жизнь он ни разу не связал больше трех предложений, да и то коротких. Возможно, именно поэтому потенциальная возможность разговора сама по себе представляла для него немалую ценность.

С Климом Паша познакомился случайно, когда остановился закурить, выйдя из проходной после смены. До этого Клим был для него никем, одной из неразличимых частиц текущего через турникет серого людского потока. В тот день моросило; Паша глянул на небо, примериваясь, стоит ли выходить на дождь или докурить уже сигарету здесь, под козырьком, и тут кто-то сказал сбоку:

— Надоело уже… все дождь и дождь…

Паша повернулся к говорившему, еще не веря, что слова адресованы ему. Возможно, они были сказаны просто так, в пространство? Но стоявший рядом ладный круглолицый парень явно посматривал на него — именно не смотрел прямым смущающим взглядом, а посматривал исподлобья, безопасно: глянет и отведет, глянет и отведет. Паша растерянно крякнул, прикидывая, стоит ли думать над ответом, которого все равно не дождутся. Но парень терпеливо ждал, по-прежнему коротко поглядывая и отводя.

— Хм, — сказал Паша наконец, испытывая незнакомое чувство участия в оживленной беседе. — Гм.

В голове у него шевельнулась картина голубого деревенского неба, но перевести ее в слова не представлялось никакой возможности.

— А где-то сейчас, небось, солнышко и небо голубое… — сказал парень и протянул Паше узкую ладонь. — Я — Анатолий. Анатолий Климов.

— Шварценеггер, — ошеломленно ответил Паша, бережно принимая Климову кисть в свою неразмерную лапу. Этот странный Анатолий не только выслушал его до конца, но и произнес сейчас именно ту фразу, которую Паша хотел, но не смог сформулировать. Уже за одно это он заслуживал того, чтобы идти за ним на край света.

— Шварценеггер? — повторил Клим и в его исподлобном погляде промелькнул быстрый, необидный смешок, тут же, впрочем исчезнувший. — А, ну да, я понял. «Шварценеггером» Пашу прозвали еще в колхозе — за двухметровый рост и широченные плечи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: