— Не надо его себе так представлять; тогда и не удивимся таким случаям, — отвечал Руднев. — Вам, может быть, это кажется странным; а уж если верить в высший, всем!рный разум, который так, как наш дух проникает все частицы нашего тела, проникает всю природу, — так и не будем удивляться, что злой коршун доброго зайца ест; заяц развелся бы и поел бы овес у мужика и т. д. Ну, однако, покойной ночи.
Сережа ушел, а в душе Руднева, когда он остался один и погасил свечу, поднялась целая буря ощущений.
Эта жаркая комната, лунный свет на пестром ковре; этот старый дом, небрежный рассказ грубого мальчика про темные дела прошедшего; эта красивая девушка, которая, как полудикий куст розового шиповника, казалась еще милее оттого, что выросла в смрадном углу развалины, и которой девическое благоухание он слышал так близко от себя, в свежем шолковом одеяле... Руднев, Руднев!., что с тобой?! Ты ли осмелился так свободно мечтать? Что ты подумал, глядя на ковер, на свет месяца и касаясь рукой невидимого шолка, которым тебя так радушно покрыли?.. Усни, усни скорее, мгновенный смельчак... и проснись ты завтра обыкновенным скромным Рудневым, который смеет только существовать и трудиться, а не блаженствовать.
Лунный свет в окне сменился солнечным; с крыш текло, птицы веселились на дворе; в доме все помолодело... Дюбаша ждала доктора в зале с чаем и кофе; старик три раза уж спрашивал о нем. Напился кофе; угодил еще раз больному; позволил себе даже фамильярно покачать головой Сереже за то, что тот при нем толкнул в спину сестру, и собрался к Протопоповым, где его тоже с нетерпением ждали.
— Прощайте, г. медик, прощайте, — сказал ему Максим Петрович, — завтра жду вас... Вы поняли мою болезнь, я это вижу!..
И когда он вышел, Максим Петрович сказал дочери: — Вот это доктор, так доктор. Не Воробьеву чета!
В зале Любаша догнала Руднева и подала ему небольшой конверт.
— Что это, деньги? — спросил Руднев. Любаша покраснела.
— Конечно, деньги. А то как же?
— Я не возьму, — отвечал Руднев.
— Отчего же вы с Протопоповых взяли? Двадцать пять рублей, а тут всего три.
— Не возьму я с вас деньги...
— Отчего?
— Еще ваш отец не встал; когда встанет, тогда. Не возьму теперь...
— А ездить будете?
— Буду, пока бок его пройдет, — отвечал Руднев и уехал, несмотря на все просьбы Любаши.
У Протопоповых он застал Воробьева.
— Я не нашел характеристических трубочек в рвоте. Крупа не было, — сказал насмешливо при всех уездный врач.
— Да, их и не было еще, — отвечал сухо окружной, — я полагаю, что рутины не для чего было держаться и ждать, пока круп выразится. Серно-кислая медь не могла повредить ребенку, а предупредить развитие крупа могла. Самое густое содержание пузыря, который подняла на шее мушка, уже показывало большое расположение крови к пластичности; да и вы застали уже изменившийся к лучшему timbre кашля.
— Я согласен, что круп мог бы быть, но утверждаю, что он не настолько еще выразился, чтобы мы имели право назвать болезнь крупом — Laryngitis pseudomem-branacea.
— С чисто научной точки зрения, это — правда, но ведь родителям не статьи писать и не любоваться на клинический идеал болезни; а им надо, чтобы сын их выздоровел, — оглядывая с ног до головы соперника, возразил Руднев.
— Я против результата ничего не имею, — с придворным жестом отвечал Воробьев.
Протопоповы, муж и жена, радостно переглянулись, а Руднев, садясь на возок (который запрягли ему четверней, не зная уже чем угодить), развернул новый пакет и нашел в нем еще двадцать пять рублей.
— Ничего! — шепнул он сам себе, откидываясь в глубь возка, который мчался во весь опор к Деревягину.
К Протопоповым он больше не ездил, и лечение волей-неволей кончал Воробьев; а в Чемоданове бывал через день, через два, в течение двух недель. Максиму Петровичу становилось все лучше и лучше; бок его совсем прошел; но по мере того, как спадал жар и проходила острая боль, он становился все молчаливее и задумчивее. Уж и приезд Руднева не радовал его; молча здоровался он с ним и, заложив руки за спину, продолжал прохаживаться по комнате. Руднев, увидав, что он уже не кашляет и за бок не хватается, не смел спрашивать у него о здоровье и узнавал от родных. Опустив глаза, говорил он с Любашей, которая сама подходила к нему с рассказами об отце, и от нее он узнал, что старик всегда бывает такой в то время, «когда с ним это случается».
— Что вы вздыхаете, папа? — спросила его вчера Лю-баша.
— Пора мне в могилу, пора мне в могилу, пора мне в могилу! — сказал отец и ушел от нее.
Анна Михайловна позволила себе сесть против него за обедом, но Максим Петрович тотчас же встал, ушел к себе в спальню, ходил по ней целый вечер и, часто вздыхая, твердил: «О, Боже! помилуй нас грешных! О, Боже! помилуй нас грешных!» Боялись все, что он спросит стклянку с ядом, но он не спрашивал, и Руднев решился прекратить свои посещения. Проводить целые часы с старухой, которую он считал извергом, или с глупой и лукавой Анной Михайловной — ему было тяжело; от Любаши он удалялся; Сережа надоедал ему: то кривлялся и беспрестанно говорил, зевая: «Скука! спать хочу!», то не давал ни сестре, ни тетке, ни Рудневу сказать слово, сейчас пренесносно острил, играя словами. Кто-нибудь говорил: «Макового молока надо; мак есть?..» Сережа спрашивал: «Какой мак? Мак'Дональд или Мак'Магон?» А сестра и тетка не знали даже, кто это такое Мак'До-нальд и Мак'Магон...
Говорил кто-нибудь: «Она не виновата».
— Не вино-вата? — восклицал Сережа, — значит, пиво и хлопчатая бумага?
— Полно, Сережа!
— Пусто, Любаша!
— Перестань!
— Я сижу, а не стою; ты бы сказала: «пересядь...» Конца нет, и сам один хохочет.
С Богоявленским Руднев, во время этих посещений, стал почти врагом.
Богоявленский с своей стороны не остался в долгу.
— Есть ведь и между мужчинами тряпки, которые, как старые бабы, без воздыханий жить не могут, — заметил он раз, когда Руднев возражал против его атеистических теорий.
— Все-таки они лучше вас, — возразила ему, вся вспыхнув, Любаша.
Богоявленский тоже покраснел, поправил очки, пристально взглянул на нее и воскликнул выразительно три раза на разные тоны: «Эге! эге! эге-е!» Когда опять пришлось получать от Любаши деньги, Руднев опять отказался.
— Вы взяли у Полины пятьдесят рублей, — сказала Любаша. — Отчего вы у нас десяти не хотите взять?
— Протопоповы гораздо богаче вас, — отвечал он, — позвольте мне так уехать. Сделайте мне удовольствие!
— Бабушка не возьмет назад.
— Спрячьте и издержите на себя, — шутя сказал Руднев.
— Как! Что вы это! Возьмите вы их ради Бога!
— Ну, если не хотите оставить себе, отдайте бедным, в кружку положите, что хотите. Только я бы не хотел с вас брать.
— Лучше уж вы истратьте их на лекарства мужикам. Вы, я слышала, свои на них тратите... Все вас хвалят!
Руднев, краснея, возразил, что пора ему ехать, что долго спорить он не станет, и предложил поделить деньги так: пять рублей он возьмет на лекарства, как она сказала, а пять рублей оставит у нее.
— Так и я их в кружку положу, — отвечала Любаша. — Хотите, вместе положим? У меня есть серебряные рубли; я разменяю бумажку, и мы пойдем вместе, пока лошадей запрягают.
Руднев сомневался, пустят ли ее; но Любаша побежала к тетке, поцаловала у нее руку и сказала: — Позвольте мне, душечка, пешком до поворота к Полине доктора проводить?
— Спросись у бабушки, — отвечала Анна Михайловна.
Любаша и у бабушки поцаловала руку; старуха поглядела с улыбкой на дочь и спросила: — Что ты об этом думаешь, Ашенька?
— Я думаю — ничего. Он такой скромный молодой человек. Что ж, пусть пройдется; она все это время с отцом была и не гуляла.
Любаша повязала голову песцовой косынкой, разменяла бумажку на рубли и выскочила к Рудневу в бархатном салопе такая красивая, что доктору стало опять совестно идти с ней рядом в бараньей шубе.