В Центральной Европе трамвайная колея значительно шире, чем в Финляндии, а железнодорожная уже. Или наоборот? Как бы там ни было, мне могли бы задать неприятные вопросы. Как будто я сколько-нибудь разбираюсь во всем этом. Я что, знаю, откуда берутся нервные импульсы? Павлов знал? Знаю только, что этот особый импульс сильнее меня.

Итак:

Товарищ посол, я не хочу… Не то чтобы мне не хотелось жить, просто я не всегда в ладу с жизнью. Смею вас заверить, банальное буржуазное загнивание — не мой случай… «Кто не работает, тот…» Это не мой случай. Я смело обращаю взор в светлое будущее, к еще более правовому обществу, да вот ноги не идут… Вы видите?

Опершись о железные перила таможни, стою лицом к лицу с потерпевшими кораблекрушение и не в состоянии хоть что-нибудь сделать для их спасения. Кроме того, у меня свои проблемы. Для наблюдающего из Суоменлинны я бы виделся далекой неопределенной серой точкой где-то между севером и северо-западом. Но меня не видели и Суоменлинне.

Быть может, именно этот недостаток публики угнетал меня, хотя, возможно, это даже не приходило мне в голову. Как бы там ни было, моя воля ослабла, и у меня пропало желание перейти через улицу, броситься в сутолоку, бороться с искушениями, еще раз принять вызов общества…

Я обернулся и сплюнул. Я слишком поздно заметил рабочих в летней одежде, которые в четырех-пяти метрах от меня деловито сцепляли и расцепляли вагоны, исполняя сложный ритуал, столь же непонятный постороннему, как классическое испанское фехтование. Через час непрекращающейся сцепки паровоз, то таща, то толкая, переводил все убывающую массу товарных вагонов с пути на путь или ставил их в тупик под разноголосицу криков, ругательств и пересвистываний; непосвященному наблюдателю не понять, какие вагоны надо грузить, какие разгружать и где. Загорелые рабочие оборачивались посмотреть на меня, и классовая ненависть насквозь прожигает тонкий налет цивилизованности: «Проклятый сноб, перейти улицу — кишка тонка, зато плюнуть на рабочего человека — это ему хоть бы что…»

Недоразумение, несправедливость, ведь я один из них, погодите, не раздражайтесь… Я хотел поднять руку в рабочем приветствии, чтобы объясниться, но сообразил, что поднятый кулак в данных обстоятельствах послужил бы причиной еще худшего недоразумения. Я повернулся и хотел направиться к лестнице, выводящей на причал. Мне оставалась лишь одна возможность — обогнуть здание таможни, подойти к рабочим и рассеять заблуждение. Послушайте, может же человек плюнуть, вовсе не желая выразить этим свое отношение к чему-то…

Поспешно огибая угол, я столкнулся с полным пожилым таможенником, который крепко (но со смешинкой в глазах) взял меня за руку и спросил: «Куда путь держим, молодой человек, покупать будем или спекульнем?» Не желая подвергаться личному обыску, я рассказал в нескольких коротких, но тщательно составленных фразах о своем полубезбожном, насыщенном ритуалами детстве, о нескольких красочных событиях школьной поры, о своем постепенном политическом пробуждении и в этой связи явном, пусть даже медленном дрейфе влево, начиная с бегства моего прадеда из Сибири, и, наконец, об опасной оторопи, которая нашла на меня посреди улицы, а также об эпизоде с рабочими, к которым я и шел. У таможенника увлажнились глаза, он пробормотал, что он старый социал-демократ, что осенью 1934-го ему исполнилось тридцать три года, что он, конечно же, все понимает. Затем он достал бутылку выдержанного коньяка, конфискованного у немецких матросов, и сунул ее мне, чтобы я объяснил эту историю, приняв на грудь несколько глотков с товарищами. Сам он принять на грудь не решался, и вот он уже стоит и глядит мне вслед, тряся головой. «Берегись поезда!» — крикнул он, когда я стал протискиваться между двумя русскими товарными вагонами.

Я пробирался между вагонами, проползал под ними и взбирался на них, чтобы найти тех четверых рабочих. Наконец кое-как мне удалось достичь крайней колеи прямо у того железного забора. Я слышал свист, лязг цепей, скрежет тормоза и наконец нашел, кого искал. Они все вчетвером висели на лестнице товарного вагона. Вагон катился прочь и явно набирал скорость, хотя его не тянул локомотив и путь не шел под уклон. Мне показалось, что они ухмыляются. «Да подождите же, вы, черти!» — крикнул я, взмахнув бутылкой, и бросился вслед за вагоном.

Пробежав чуть не полкилометра, я догнал вагон, ухватился за поручни и взбросил себя на ступеньки. Рабочие с изумлением наблюдали, как я, пыхтя, открыл заклеенную акцизной маркой пробку, расплескивая коньяк на свою белую рубаху.

«То… товарищи, у меня каждое лето полное горло мокроты, бро… бронхит… вынужден отхаркивать… отпейте глоток…»

Старший из рабочих, с мягкими усами, с безразличным видом взял бутылку и сделал большой глоток, отпив из нее почти что четверть. Остальные глядели как зачарованные. Я пустил бутылку по кругу. Мне достались остатки. Я поклялся про себя, что, если закашляюсь, выброшусь из вагона и помру собачьей смертью… Однако мне удалось проглотить все, не поморщившись.

— Куда вы… мы… сейчас направляемся?

— К Христу за пазуху. Через Владивосток, — ухмыльнулся самый безобразный из них.

— Разъезжаете?

— Это зависит от того, — сказал старший, уже несколько приветливее, — это зависит от того, куда нас толкают и когда, и, конечно, от шлагбаума.

— Понимаете, товарищи, то, что приключилось там, на улице, это было как болезнь и, наверное, как-то связано с перегревом мозгов. Все происходило помимо моей воли. Наверное, немного поработать на сцепке-расцепке пошло бы мне на пользу. Вы заметили, что я насилу вытащил пробку?

— А ну заткнись, мы вроде бы поднимаемся! — крикнул один из рабочих, высунувшись из двери вагона. — Да, поднимаемся!

— Давно пора, — сказал безобразный. — Я думаю, мы не единственные.

Но мы таки были единственные… Я бросился к двери и выглянул наружу. Внизу были Торговая башня, пестрые ларьки и оживленная толчея. В этом не было никакого сомнения — мы поднимались. Морская чайка, пролетая мимо, повернула голову в нашу сторону. Мною овладел необъяснимый, победный восторг. Я сорвал с себя белую нейлоновую рубашку и галстук, связал их в узел и швырнул вслед чайке. На полпути между вагоном и башней узел развязался, и рубашка, колыхаясь, поплыла к рыбному ларьку; галстук голубым кормилом парил за ней и, опускаясь все ниже и ниже, в конце концов мягко накрыл собой двухкилограммового леща.

СВАДЬБА АНДРЕЯ

Когда мой брат Андрей решил жениться на Ирине, чтобы спасти свою душу от полного хаоса, ничто не могло заставить его переменить свое решение. Я даже не пытался. Я считаю, что, если мужчина почему-либо надумал жениться, пусть женится. Не надо отвращать его от этого. А если брак потерял вкус, пусть разводятся. Жалко детей, но человек живет не ради детей, а дети не ради родителей.

Об Ирине я помню немногое; она была веселая и богатая, это при нынешнем-то порядке вещей, и полагаю, что, по справедливости говоря, она смогла бы быть веселой и без богатства своего отца. Совсем смутно помню, как она выглядела: смуглая, коренастая, с короткой стрижкой под мальчика. Знаю, что она плавала, ходила под парусом, ездила верхом и играла в бадминтон. Раз в жизни я танцевал с нею. Она держала меня железной хваткой, возила, как куль с мукой, взад и вперед по полу танцзала и, бережно держа под руку, провела, как лоцман судно, к нашему столу. Со мной она была всегда приветлива, и я не редко испытывал угрызения совести, когда, не узнав ее на улице, не поздоровавшись, проходил мимо.

Друзья Андрея качали головой, но свадьба была сыграна, и это была великолепная свадьба, ибо Ирина привыкла к роскошным пиршествам, а ее отец платил беспрекословно. Притом им была нужна церковная свадьба, или, вернее, синагогальная, ни о чем ином не могло быть и речи, надо было, чтобы и Бог получил свою долю счастья, надо было отблагодарить Бога за то, что двое еврейских детей обрели друг друга и община заполучит их детей. Из детей сделают сионистов, и сионисты отправятся заселять Землю отцов, ибо Земле отцов нужно еще больше поселенцев, ибо Земля отцов расширила свои пределы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: