Костер разгорелся, я подстелил под себя лапник и раскурил трубку. На санках у меня было сушеное мясо и немного спиртного. Так что я, можно сказать, расположился со всеми удобствами, сижу и диву даюсь, как это меня, контрабандиста из Полоцка, занесло в эти места.
Старый Залман устал ходить и снова прилег на диван. Когда он говорил, его острый кадык сновал взад-вперед по горизонтали, как пузырек в ватерпасе. Его нос у основания был очень тонкий, ноздри необычно широкие, анфас нос напоминал равносторонний треугольник, в профиль — картошку. Залман уставился на трещину в потолке и прерывисто дышал.
— Главное, отец, что ты теперь с нами. И забудь все, что было в Сибири, — сказал Беня, отдавая себе отчет в том, как глупо это звучит.
— Да, я здесь. Возможно, это главное. Но мне надо как-то разобраться со своими воспоминаниями, некоторые из них очень старые, некоторые совсем свежие, порою они перемешиваются. Я провел в ссылке семь лет, оставалось пробыть еще восемь, когда я решил бежать. Там я жил с одной русской женщиной, ее звали Екатерина, и когда она умерла… Мне нечего было терять. Я похоронил ее и в конце осени, ночью, тронулся в путь. Мне надо было попасть в Архангельск, проскочить на английское судно… Я знаю английский. Гуд капитен, тейк ми виз, айм рашн сейлмен, ай хэв сейл он севен сиз [4], — сказал Залман и, повернувшись, поглядел на сына налитыми кровью глазами. — Ну да мы знаем, как все обернулось.
— Да… — пробормотал Беня, отводя взгляд.
— Обернулось плохо. Я попался. Но ты не знаешь, как я попался. В этом не было моей вины. На меня ополчились сверхъестественные силы… Против меня сплотились все злые духи, имена которых запрещено называть, — сказал Залман, грозя Бене пальцем. — Я расскажу тебе, как все было, может, это научит тебя чему-нибудь.
— Всегда готов учиться, — сказал Беня, — давай рассказывай, если тебе от этого полегчает.
— Полегчает! — фыркнул Залман. — Думаешь, мне непременно надо исповедоваться? Я рассказываю, потому что это мне интересно. Ну, слушай. Вот сижу я себе у костра, как вдруг передо мной появляется человек. Я не слышал, как он приблизился, так бесшумно он шел на лыжах. Вот он вырос передо мной и ухмыльнулся. Я чуточку испугался: как-никак у него за спиной ружье, но он только стоит и косится на огонь, маленький такой, коренастый. Я махнул ему рукой, чтобы подходил ближе. Он сошел с лыж, подошел к костру, снял со спины ружье, положил его между нами на лапник и сел. Я протянул ему кусок мяса и бутылку, он положил мясо в рот и резал его, держа кусок за другой конец, как это принято у сибиряков, жевал, причмокивал, отпивал из бутылки и что-то дружелюбно бормотал. У него было овальное лицо, узкий, слегка изогнутый нос, с виду не самоед, но и не русский. По всему видно, охотник, и он знал по-русски. Сказал, что охотится в здешних местах, и стал расспрашивать меня о моей жене.
«Она умерла», — ответил я.
«Моя жива», — отозвался он.
Я попросил его сказать на его родном языке, что его жена умерла.
« Ён калмана аккаин», — с готовностью произнес он.
Я посмотрел на него с некоторым удивлением, и он поспешно подтвердил:
«Ён, ён!»
Какой-то он странный и подозрительный, мелькнула у меня мысль, ведь ни у остяков, ни у марийцев, ни у зырян, ни у других народностей, населяющих Сибирь, не принято говорить про живую, жену, что она умерла.
— Но ведь ты сам попросил его так сказать, — заметил Беня.
— Ну и что? — ответил Залман. — Если, к примеру, попросить вогула сказать: «Моя жена умерла», он скажет: «ТВОЯ жена умерла», если его собственная жива. Это знает любой школьник. Аборигены Сибири мыслят крайне примитивно. Для них не существует никаких «если» да «кабы». Вот почему я утверждаю, что они счастливее нас. Мы, евреи, мастера разводить разные «если» да «кабы», хитрить да мудрить, взять хоть наш Талмуд! Вот почему у нас нет естественного отношения к корове или к женщине. Мы не можем рассматривать корову с такой же безмятежностью, с какой она рассматривает нас, а недолго думая спрашиваем себя, что сказал рабби Акива о коровах и как другой, более близкий к нам по времени ребе из Бердичева истолковывает мысли Акивы о коровах и его мысли о том, как соотносятся между собой корова и Бог. Почти так же мы относимся к женщинам. Об этом мне говорила Екатерина, знавшая за свою жизнь немало евреев. Многие из них были студенты и революционеры, все они слишком много размышляли и потому попали в Сибирь. Екатерина научила меня относиться к женщине как к человеку. — Старый Залман закрыл глаза, вздохнул и с минуту думал о Екатерине и рабби Акиве, потом открыл глаза и тряхнул головой: — Мне бы следовало поостеречься этого человека, но тепло от костра, укрытие от ветра, курево и еда настроили меня на благодушный лад, и я потерял бдительность. Он спросил, куда и откуда я держу путь, я ответил, а вскоре рассказал и о многом другом. Рассказал, что пытался честно зарабатывать себе на хлеб в Полоцке, но начал читать книги, и чем больше читал, тем более убеждался, что честным трудом не проживешь, если только не трудолюбив без меры и в то же время удачлив и беззастенчив, но в таком случае можно и помереть от скуки. Рассказал, что в Полоцке было много дельцов, к которым я мог бы поступить на службу, потому что в то время еще хорошо соображал, но я не хотел обогащаться таким нечестным способом, как торговля.
— И вот ты ушел из дому, бросив меня на попечение сумасшедшей тетки, — заметил Беня.
— Я не бросал тебя. Просто по роду моего ремесла мне приходилось много разъезжать по России. Моим полем деятельности была вся Россия, — гордо заявил Залман. — Я провозил контрабандой опиум из Турции в Грузию, шелковые ткани из Самарканда в Иран, переправлял революционеров из Германии в Россию и время от времени из России в Германию, проносил ювелирные изделия и золото через десяток границ, от князей к буржуям и наоборот, продавал оружие кавказским бандитам. Все шло хорошо, пока я не повез ворованные драгоценности и фальшивые рубли из Кенигсберга в Каунас. Тут-то меня и сграбастал этот чертов литовский филер, как бишь его звали, не то Двиескас, не то Двайскас. По его глазам было видно, что он лютый, безжалостный юдофоб. Я прикинулся кротким, запуганным евреем и, не оказав сопротивления, отправился вместе с ним в околоток. Он упустил заковать меня в кандалы, и, когда мы проходили мимо поленницы, у меня в руках оказалось полено, и я огрел этого жандарма по башке. Он тут же с копыт долой. Но потом я ненароком наскочил на группу жандармов, и меня приговорили к пятнадцати годам ссылки за контрабанду, хранение и сбыт краденого и избиение полицейского, хотя я явно действовал в порядке самозащиты. Как знать, что было у этого литовца на уме.
— Отец, признайся хотя бы в том, что ты не жил, как полагается жить порядочному человеку и доброму еврею, отцу и кормильцу семьи. У тебя была бы совсем другая жизнь, если б ты не отправился дурить по России под вымышленным именем, с котомкой, полной чужих вещей, — сказал Беня.
— В чем мне теперь еще признаваться? Толку от этого не будет. Разве я сам выбирал себе жизнь? — изумленно спросил Залман.
— Сам.
— Я сам выбирал себе жизнь?! Выбрал себе такую жизнь?! — жалобно воскликнул старик Залман, ударил себя кулаком по лбу, сел и принялся раскачиваться взад и вперед, издавая жалобные стоны и всхлипы как на молитве в синагоге. Беня, решив не мешать ему каяться, уже готов был выйти из комнаты, когда старик взглянул на него вытаращенными глазами, с мокрым от пота лбом, и продолжил:
— Ну, я попал в Тобольск и пробыл там семь голодных лет, потом умерла Екатерина, я отбыл из Тобольска, и все шло хорошо вплоть до Пермской губернии… до тех пор, пока я не убил этого… этого из охранки… Бог весть, какой дурной человек он был. Видно, его прислали мне назло. Вот он сидит молча, и у него отрыжка после того, как он отведал моей еды, а я, дурак, выкладываю ему всю подноготную, говорю, что собираюсь в Архангельск. И вот он сложил руки на груди и говорит:
4
Добрый капитан, возьмите меня с собой, я русский матрос, плавал на семи морях ( ломаный англ.).