«Слушай, ты, из Полоцка, у меня самые быстрые санки во всей Пермской губернии, запряженные четырьмя самыми быстрыми оленями в Западной Сибири. Они тут, вон за той лощиной, ты их не видишь, но я говорю тебе: они тут. Ты дал мне попить-поесть, теперь, если желаешь, я привезу тебя в Архангельск, а ты заплатишь мне, сколько сочтешь нужным. Идет?»

«Идет? — повторил я. — Как не идет, пути дотуда не меньше сорока верст по прямой, а я совсем без сил».

«Сорок верст по прямой — это ты правильно сказал», — сказал охотник, ухмыляясь.

Уже по этой ухмылке я должен был увидеть… Но я был слеп, я хотел добраться до цели. Мы потушили костер и дошли на лыжах до лощины, и там действительно стояли четыре оленя и зырянские сани без полозьев… Охотник перекрестился. Я трижды сплюнул, и мы тронулись в путь.

На первых порах олени бежали тяжело и неровно, потому что нас было двое в санках — непривычный для них груз, но вскоре поймали ритм, побежали быстрее и непрерывно наддавали ходу; никогда я не видел такой езды, и, клянусь, не нашлось бы тройки, которая могла бы побить в беге эту оленью упряжку, когда она бежит в полную силу. Мы мчались по снежной равнине со скоростью пассажирского поезда. Ветер свистел в ушах, я держался за края санок, боясь вывалиться. Я уже жалел, что согласился отправиться в путь с этим человеком, мне казалось, что это путешествие будет моим концом… Охотник молчал, словно воды в рот набрал. Я пытался крикнуть ему, что мне некуда так спешить, но, когда открывал рот, в него мгновенно набивался снег, мне приходилось его выплевывать, так что невозможно было слова вымолвить.

— Не надо так много говорить, отец, — сказал Беня. — Ты весь вспотел.

— Ну и что? Помолчи, — сказал Залман, вцепляясь ему в рукав. — Не перебивай меня. Не хочешь слушать — хотя бы помолчи…

С головокружительной быстротой доехали мы по снежной пустыне до Великого Устюга. И тут пошли ужасы! — Глаза старого Залмана расширились, на лбу вздулись вены. Рука, вцепившаяся в рукав Бени, задрожала. — Да еще какие! Олени оторвались от земли и взмыли ввысь, санки тоже взмыли ввысь, и мы в них, я и охотник, тоже! Мы поднимались все выше и выше, олени перебирали ногами, словно плыли в воде, и санки парили вслед, колыхаясь, как на волнах. Мне казалось, что я сошел с ума или вижу сон. Я повернулся и поглядел на охотника. Он хранил молчание, но в его глазах появилось какое-то новое выражение, он улыбался ласково и вместе с тем сурово, словно монах или сам Папа Римский. Я глянул вниз и увидел под собой дома и колокольню… Прыгать было слишком поздно. И тут охотник затянул:

«О пресвятая Сибирь, Матерь Божья, на Твое попечение полагаемся… прими этого еврея, этого грешного сына избранного народа из Полоцка… О Святая Дева Сибирь, озари Своим северным сиянием его путь, вдохни в него Свой северный дух, ибо он много походил по свету и несчастен…»

Так он причитал, не переставая креститься… Ветер завывал, я стиснул зубы и не произносил ни слова. Так мы летели на север, и вскоре под нами оказался другой город, Нижняя Тойма. Когда мы облетали ее, охотник-колдун повернулся ко мне. На его лице играла какая-то жуткая изуверская ухмылка.

«Ну, теперь видишь, ты, полоцкий грешник, что может творить вера в Господа нашего Иисуса Христа? Святой Дух несет тебя в своих руках к твоей цели… Если б ты уразумел это пораньше, тебе не пришлось бы странствовать из страны в страну, как всем твоим соплеменникам. Образумься. Под тобой Сибирь, над тобой и во всем вокруг Бог, милость Его на этих оленях. Уверуй же во Иисуса Христа…»

Тут левый олень из передней пары лягнул пустоту и взвыл. Его глаза остекленели, он оступился, сбруя порвалась, и он упал прямо на рыночную площадь. Охотник замолчал. Я тоже не проронил ни слова. Сердце бешено колотилось, и я умирал от страха каждый раз, когда смотрел вниз. Мы мчались дальше с тремя оленями, но все с той же головокружительной быстротой. Шаман весь затрясся, взглянул на меня и тотчас снова затянул:

«Велико твое неверие, язычник… Образумься же наконец, открой свое сердце, восприми свет небесный, благословение Божье и Его великую милость… Отступись от своего неверия, пока не слишком поздно, ты, грешник земной…»

Над селом Усть-Важское второй из передних оленей оступился и упал.

«Ты не хочешь уверовать, проклятый!» — возопил охотник. Лицо его исказилось гримасой, он вращал глазами так, что виднелись одни лишь белки, и молотил челюстями, как камнедробилка, трясясь всем телом…

— Успокойся, отец, на сегодня хватит, тебе надо отдохнуть после трудного пути, — сказал Беня и заставил старика лечь.

Залман лежал, выкатив глаза, беззвучно шевеля губами, и как-то странно хрипел… Беня попытался всунуть ему в рот носовой платок, но он выплюнул его, оттолкнул от себя Беню и вырвался.

— «Ты не хочешь уверовать, проклятый! Посмотри, что ты сделал с моими оленями!» — кричал этот чертов филер. Меня охватил холодный страх, я нашарил на дне саней ружье, схватил его, упер в бок шамана и крикнул: «Брось эти штучки, сатана, я не боюсь… Меня ты не заполучишь! Ты — плоть и кровь, хлеб и вино, не все ли равно… Вези меня в Архангельск, как уговорились, не то я разбросаю твои кишки по сибирской тундре, пусть даже мне самому придется последовать за тобой. Но я не умру навечно. У меня сын в Полоцке».

Так я кричал, а охотник сидел истукан истуканом, уставившись в пространство белками глаз. Олени издали крик и бросились вправо, поворачивая к руслу реки Пинеги. Сани затрясло с неимоверной силой, и я чуть не вывалился. Пришлось изо всех сил вцепиться в борта. Олени низко парили над ледяной водой, следуя руслу реки, подобно тому как поезд держится железнодорожной колеи. Повинуясь не то мне, не то охотнику, они летели вдоль русла до самого Архангельска. Поднявшись над городом, они дважды развернулись против солнца и с ужасающей быстротой устремились вниз прямо к жандармскому управлению, сели во дворе и как ни в чем не бывало стали поедать овес, предназначенный для лошадей. «Я не ошибся, они жуют жвачку, и копыта у них раздвоенные, а не сплошные», — успел подумать я, прежде чем ко мне через двор ринулись два жандарма с оружием в руках. Меня заковали в кандалы. В кандалах доставили обратно в Тобольскую губернию. Год я просидел в тюрьме, год просидел на могиле Екатерины, год пролежал больным. А потом…

— Потом тебя выпустили, отец, и теперь ты здесь с нами, и мы будем заботиться о тебе, — успокаивающе сказал Беня.

— Да-да, конечно, я чертовски вам благодарен, только не надо без конца талдычить мне об этом. — Залман закашлялся. — Теперь я здесь с вами, потому что меня нет ни в каком другом месте. Все очень просто.

ТРУБАЧ УХОДИТ НА ВОЙНУ

Ровно через десять лет после того, как Беня женился на моей бабушке, разразилась Первая мировая война, едва ли не самая бессмысленная из всех войн. На мой взгляд, причинная связь между двумя этими событиями установлена недостаточно. У меня собственные соображения на этот счет, и я мог бы высказать множество интересных, хотя и недоказуемых гипотез. Так или иначе, осмелюсь утверждать, что причинная связь существовала и существует (уж это в зависимости от того, с какой точки зрения взглянуть). Какая именно, в каком смысле — об этом умолчу. Отмечу лишь, что бракосочетание дедушки и бабушки означало для их детей и внуков то же самое, что для общества переход от матриархата к патриархату. Материнская любовь — вещь безусловная, она охраняет и обеспечивает всяческий рост, и, поскольку она безусловна, ее нельзя контролировать. В обществе с патриархальными чертами (вспомним хотя бы о кайзере Вильгельме, царе Николае Втором или о 1914 годе) мать свергнута с пьедестала и отец является Высшим Существом как в религии, так и в обществе. Отец? Я бы сказал, Высшим Существом стало Отечество. Любовь к Отечеству предполагает, что Отечество выдвигает требования, разрабатывает законы и правила и что его любовь к своим сыновьям обусловлена тем, как они соответствуют его чаяниям. В свете вышесказанного есть основания утверждать, что бракосочетание Бени, состоявшееся за десять лет до Первой мировой войны, в смысле влияния на судьбы его детей и внуков равнозначно выстрелам в Сараево.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: