Помню, расстроенное личико Виолеты, словно нарисованное акварелью, менялось, как сцены в кукольном спектакле, где и сад, и башня, и дворец вроде бы одни и те же, но цвет их с течением времени слегка изменяется, пока не становится оранжевым на закате и темно-синим, когда на небе появляются луна и звезды. Так и Виолета, пока говорила, менялась, почти не меняясь, как бывает по вечерам, когда оранжевый апельсин солнца, постепенно исчезая, растворяет в воздухе краски и все на какое-то время застывает в неизменности, залитое тающим солнечным светом, который для нас с Виолетой олицетворял любовь. Мы верили в это, когда были девочками, а я продолжаю верить до сих пор, и каждый раз, видя оранжевый апельсин царственного светила, думаю о сиянии всесильной любви, которая озаряет небосклон нашей безыскусной жизни от начала и до конца, потому что всему когда-то придет конец — и этой истории, и мне. И как я сейчас пытаюсь высветить то, что давно угасло, так и Виолета тем утром то вспыхивала, то угасала, пока не произнесла последнюю фразу.
— Мать Мария Энграсиа сказала, что его нужно любить, пусть насильно, но любить, а иначе я совершу смертный грех не только против естества, но и против Бога, да, против Бога, и против семейных ценностей, и против родины, вот что она сказала. И если я привечаю отца в своем доме и не люблю его, это смертный грех. А я сказала: «Я его люблю, а что касается греха, думаю, я никакого не совершала, даже такого, который можно простить». А она сказала: «Ну что ж, если это так, тогда тебе не нужно исповедоваться, главное, чтобы ты его любила и слушалась своего сердца. Ты хорошая девочка, правда не очень прилежная, но хорошая, а потому, что бы ни говорили, ни на что не обращай внимания. Ты должна любить своего отца, так как он твой отец». Я поцеловала ей руку и вышла, и если ты помнишь, вы с Оскаром и остальные ждали меня у дверей школы, и мы до ужина оставались в поселке, и было уже десять, когда мы вернулись домой, а мама с фрейлейн Ханной тоже ждали нас у дверей, потому что нам давно пора было вернуться, и фрейлейн Ханна все повторяла: «Was für eine Uhr für die Kleine Mädchen!» [18] Зануда есть зануда, да простит меня Господь.
Виолета говорила, а я слышала и ее, и маму, которая переговаривалась с Мануэлой, и шипение чеснока, который жарился на сковородке. Звонкий голосок Виолеты перекликался с утренним кудахтаньем несушек и петуха. Помню, по крайней мере пару раз заходила мама и спрашивала мимоходом: «Почему вы дома? Сегодня такая погода, только гулять», но не заставляла нас идти на улицу, и мы проговорили все утро. Из этого разговора я сделала вывод, что Виолета воспользовалась беседой с матерью Марией Энграсиа, чтобы частично скрыть свои истинные чувства и упрекнуть нас с мамой в том, что в отсутствие отца мы о нем почти не вспоминали, а этим летом были с ним просто вежливы, и ничего более. А еще Виолета открыла то, что я уже знала, но не желала признавать: отец был очаровательным человеком, на которого мы с мамой тем не менее не обращали внимания. И вдруг я осознала, что не понимаю, почему мы так себя ведем и почему его присутствие так меня раздражает.
Виолета беспокоилась не зря: отец у нас больше не появился, и от Мануэлы мы узнали, что он покинул отель «Атлантико» в Сан-Романе и отправился в Мадрид, не заехав даже в дом своих родителей в Педрахе, где по-прежнему жила его старшая сестра Тереса.
Разговор с Виолетой привел меня даже в большее замешательство, чем нападки отца. Как только я рассказала маме, что говорил о нас отец, мне удалось благодаря ее рассудительности взглянуть на него словно издалека, причем с разных сторон, пусть я не всегда была справедлива. Тем не менее от моей ярости, которую я сначала приняла за ненависть, почти ничего не осталось, и если бы не Виолета, фигура отца после его отъезда опять поблекла бы, как раньше. Однако Виолета была с нами, и ее чувства тринадцатилетней девочки составляли значительную часть тех общих чувств, которыми жил весь дом. Как я могла быть спокойна, если Виолета относилась к отцу совсем иначе, чем я, а именно это следовало из ее рассказа, к которому она приплела мать Марию Энграсиа, что лишний раз свидетельствовало о ее застенчивости и боязни сурового отпора со стороны непреклонной старшей сестры. В юности я действительно считала, что мы все должны чувствовать одинаково, и это было одним из моих самых глупых и глубоких убеждений. И вот расхождение между нами в том, что касалось отношения к отцу (которое осталось невыраженным или, в лучшем случае, воплотилось в абстрактную обязанность любить его, к чему призывала мать Мария Энграсиа), привело к тому, что я со страхом поняла — жизнь не будет до самой смерти идти так, как шла до сих пор. Видимо, отец не был так уж неправ, осуждая наше — вернее, мое — намерение не дать Виолете выйти из круга общих желаний и чувств. Действительно, сама мысль о том, что в будущем они перестанут совпадать, привела меня в отчаяние.
Как только стало известно об отъезде отца, я тут же рассказала маме о разговоре с Виолетой, которая, со своей стороны, даже не намекнула на него. Маму, казалось, слова Виолеты нисколько не взволновали, но она опять почувствовала себя виноватой и ответственной за то, что так долго не упоминала об отце. На этот раз она говорила гораздо меньше, однако у меня создалось впечатление, что ее слова «я несу ответственность за это» выражали не столько недовольство собой, сколько беспокойство за Виолету и в меньшей степени за меня, причем не сейчас, а в будущем. В конце концов мама, или я, или мы обе задались вопросом: как отсутствие отца, раньше ничуть не мешавшее нам жить, может повлиять на Виолету, если она узнала о нем и поняла, что любит его, только в тринадцать лет и больше никогда его не увидит?
Дело заключалось в том, что отец — и позже я в этом с ужасом убедилась — стал играть в глазах Виолеты романтическую роль некоего недосягаемого жениха. За его таинственным появлением последовало исчезновение, воспринимавшееся ею как неумолимый удар судьбы. Она не могла его вернуть, кроме как в мечтах и воспоминаниях, пусть отрывочных и не выраженных вслух, но от этого не менее ярких.
Шел дождь. По прогнозу Национального радио осенью ожидались ураганы, с первых чисел сентября во всей провинции, особенно на побережье, бушевал ветер. Большой камин и камин в маминой гостиной начали разжигать на пятнадцать дней раньше обычного, а печки в наших спальнях топились не переставая с шести часов вечера, чтобы хоть немного обогреть их и подсушить внешние отсыревшие стены. Ставни, рассохшиеся за лето и быстро набухшие, как следует не закрывались и скрипели, словно старые посудины, которые в нашем детстве еще перевозили уголь и бросали якорь у нас на рейде. Сильный ветер, то усиливаясь, то утихая, как язвительность тети Лусии, сотрясал верхние комнаты, навесы, слуховые окна и даже фрейлейн Ханну с ее тяжелой поступью; в такую погоду они с Мануэлой выходили в сад только в сапогах или деревянных башмаках. Две пары их башмаков и три пары наших резиновых сапожек стояли у задней двери в маленькой прихожей, откуда одна дверь вела в кухню, а другая, слева, высокая, со стеклом наверху, — в большую кладовку, где мама хранила чорисо [19], морсилью [20], овощи, муку, сахар, зеленое мыло и свечи, то есть все самое необходимое, чтобы целый месяц не выходить из дома. А может быть, и целую зиму, если, как говорил Фернандито, приливом снесет мост и мы действительно превратимся в остров, или юркие пиратские суда англичан возьмут нас в окружение, и морского коменданта Сан-Романа повесят на колокольне вместе со всеми его моряками, а жандармы не смогут прийти нам на помощь, так как сами окажутся осажденными в своей казарме и будут отстреливаться из мушкетов и пистолетов от пушек на борту громадных серых парусников ее высокочтимого величества английской королевы. Тем не менее эта метеорологическая осада была чудесна; вечерами, которые с каждым днем наступали все раньше, на бледно-зеленом, медном и сером фоне осенние краски словно сгущались, а красноватые и рыжеватые отблески солнца среди лиловых туч голубели; тучи предвещали новые дожди и еще меньше света завтра, чем сегодня, и если Богу будет угодно, погода настолько испортится и ураган достигнет такой силы, что страшно будет даже нос высунуть из дому, не то что пройти три километра до школы. Осенью вообще было много всяких послаблений, например, чтобы руки не замерзли, заниматься нужно было в перчатках, отчего карандаши постоянно выскальзывали и падали; кроме того, часто гас свет из-за неисправностей на линии электропередач, которая представляла собой просто толстые провода, покрытые резиновой изоляцией, а серые столбы, естественно, хуже выдерживали напор урагана, чем встрепанные деревья, потому что у них не было корней. Наступающая зима вырвала, как сорняки, осеннюю грусть, и вернула всему былую четкость; рощи, пристани, суда казались нарисованными тушью на желтоватой бумаге или гравюрами, чья красота, предшествующая информационной точности фотографий, напоминала мелодии для одного инструмента или таинственные зимние песни для сопрано.