Летом приехал в Лужки Коля Бугорков и очень обрадовал деда, который, правда, стеснялся на людях своей радости, будто уже не имел на нее права: все-таки умирать собрался — чего уж радоваться.

«А я в окошко-то гляжу, какой-то каблучник лохматый идет, — говорил он внуку, слабея от радости. — А это Николашка! Сразу-то и не признал: богатым быть. Я тут один-то среди баб живу, сны их разгадываю, так соскучился, веришь… Помирать, Николашка, собрался, но погожу малость, пока ты Гостить будешь…»

«Рановато, дед, рановато», — говорил ему внук, пряча взгляд от похудевшего, неузнаваемо бледного дедовского — лица, от почерневших его глаз, подернутых неистовой лиловостью, никак не совпадающей с его умиротворенной благостью и душевной тишиной.

Но старик не соглашался с ним, уверяя его с тихой улыбкой, что скоро умрет, хотя и прожил еще целых шесть лет в своей странной телесной немощи под присмотром брошенной когда-то жены, ухаживающей все эти годы за ним с терпеливостью необыкновенной, с неземным каким-то милосердием.

И через несколько лет он был все такой же, с той же неистовостью в почерневших глазах и благостью одновременно. Он только совсем уже не выходил из дома без особой нужды, почти ничего не ел, молча лежа дни и ночи в чистом белье на печи, и стал такой же белый, как и белье на нем, отпустив седую бороду на грудь, сползая оттуда, с печи, только если его просили об этом или если приезжал Коля Бугорков, Николашка, который обычно весело спрашивал с порога: «Дед! Здорово! Жив?»

«Жив, Николашка, жив, прости меня, грешного. Никак меня смертушка моя не приберет».

«Полстаканчика выпьешь?»

Дед молча и с какой-то неторопливой поспешностью и ловкостью стекает с печи, нащупывая босой узкой стопой с натянутыми от каждого пальца струнами сухожилий лавку под печью, и прямо в белье присаживается к столу, с глуповатой улыбкой глядя на пустой стакан, а потом легко выпивает водку и убирается опять с глаз долой на печку под темный потолок умирать дальше.

Даже внук стал разговаривать с ним с некоторой долей иронии, как с несерьезным человеком, которому нельзя ни в чем доверять. Хотя кто-кто, а уж Коля-то Бугорков очень радовался всякий раз, заставая деда своего в живых. Глядя на него, не верил, что именно этот человек с белой бородой вел его когда-то по ночному лесу на глухариный ток… Коля клал руку на его плечо, но под рукой словно бы и не было ничего: острые кости под белой рубашкой — все, что осталось от некогда жилистого и резвого мужика, от «детинки с морщинкой», как он сам себя называл в ту пору.

Сядет за стол с людьми, а что-то уже подмывает его, какая-то сила тащит обратно на печку, как будто у него там дел невпроворот и некогда ему тут рассиживаться в праздности.

«Посиди с нами, куда тебе торопиться», — просит его внук, и Александр Сергеевич покорно останется за столом, пока жена не скажет ему: «Иди-ко ты, отец, отдыхать, а то вон глаза у тебя от тоски запустошились».

А Коля Бугорков с жалостью глядит на деда, который сноровисто забирается на печь, обходясь без посторонней помощи, и странные мысли приходят в голову. Он думает, что всякое техническое изобретение, усовершенствование, любое новшество в технике можно рассматривать только с той точки зрения, насколько оно, это новшество, расширяет и дополняет природные данные человека. А перед ним человек, настолько гармонично вписанный в саму природу, настолько потребности его и радости бытия умещены в природные возможности, что ему в жизни словно бы й не нужен весь этот дымный, грязный и смрадный прогресс. Его природные данные не нуждаются в расширении и усовершенствовании, вполне их достаточно, чтобы он чувствовал себя человеком и чтоб его организм. полноценно функционировал…

И ему приятно так думать о деде, ибо выходит, что старик был счастлив в жизни, хотя сам Коля Бугорков не пожелал бы себе такого счастья. И когда он возвращается в Москву, к своей старой матери, которая ждет его и очень всегда радуется встрече с сыном, ему кажется в предсонном блаженстве в чистой постели, что он не просто Коля Бугорков, а какой-то только что изобретенный летательный аппарат, способный легко переноситься из лесной деревушки с заколоченными домами в гремящий день и ночь шумный город. В город, в котором даже древние старушки не только не боятся проносящихся мимо автомашин, а как бы норовят перейти им дорогу, когда они с бешеной скоростью и ворчанием мчатся мимо перекрестка… Встанет такая старушенция посреди улицы, не успев на зеленый светофор, а в сантиметрах от нее несутся начиненные всякими приборами, проводами, огнеопасным бензином полуторатонные, раскаленные снаряды, эдакий град смертоносных ядер, среди которых стоит скучающая от вынужденной задержки старушка и нисколечко не боится их — не старушка, а легендарный гусар на поле боя. Но из этого города можно легко перенестись в другой совсем мир, в деревянную городьбу усадебок, в седину растрескавшихся изб и, поглядывая на сухонького деда, на белую, долгополую стопу умирающего славянина, с удивлением подумать, что он ведь прожил свою жизнь, переходя другие перекрестки, совсем не так, быть может, как хотел, но бывал ведь и он тут счастлив, если счастье вообще возможно, бывал и весел и азартен, и женщин любил, проклиная самсоновскую кровь… А теперь вот умирает. Сохнет, словно лист, оторвавшийся от ветки, и ждет своей смертушки на последнем перекрестке жизни. И уж инстинкт не жизни, а смерти властвует над ним.

Ах, как хотелось Бугоркову думать, что дед его был счастлив в жизни!

А Александр Сергеевич, кстати, думал иногда о Самсонове, о своем предке, вспоминая давно умершие мифы о том, что один из Самсоновых кончил жизнь самоубийством, перерезав себе горло бритвой. Якобы он участвовал в заговоре против царя, а когда заговор раскрылся, успел уехать в имение и покончить с собой. Вот Бугорков и жалел теперь, что не узнал все подробности раньше, когда еще живы были легенды: какого царя-то хотел убить его предок? Бугорков теперь простить себе не мог, что не расспросил стариков об этом деле. Может, он потомок какого-нибудь героя?! Все ж таки, шутка сказать, царя хотел убить! Вот только какого — неизвестно. Очень обидно ему было сознавать, что теперь, когда не было сил уйти из дома дальше двора, он не сможет проверить, правду ли говорили о Самсонове. Да и где проверишь?! Он ведь и сам еще был молодой, когда слышал эту историю. А рассказывали старики.

Люди ошибались, думая, что Бугоркова вел к могиле инстинкт смерти. Он просто был снисходителен к людям, делая вид, что ему хочется умереть. И вот еще что беспокоило его: он боялся, что кинутая им когда-то жена, стареющая Клавдия Васильевна, вернувшаяся в его дом, простив ему все грехи, может вдруг собраться среди зимы и уйти к себе в Воздвиженское. Какая ей нужда сидеть с немощным стариком! Вот он и обещал всем, что скоро умрет, что, дескать, недолго осталось ждать. Но годы шли, а он не умирал. И выходило, что он обманывал людей, а главное, Клавдию Васильевну опять обманывал, как когда-то… Он и сам не рад был, что зажился на свете.

В этих страданиях и заканчивал свою жизнь Александр Сергеевич Бугорков, о котором люди при встрече с Клавдией Васильевной привыкли уже спрашивать: «Он-то жив еще?» На что Клавдия Васильевна с усмешкой отвечала: «А то нет! Намедни внук приехал, так он с ним и вина стаканчик выпил. С печки на лавку, а с лавки опять на печь. Вот и вся его жизнь… Но ведь не бросишь! Греха на душу не возьмешь. Вот и живу вдовой при живом-то муже. Иной раз вспомнишь, каким он раньше был, и сама себе не поверишь… Нет!.. Совсем другой человек…»

15

Олег Петрович Воркуев, наездив за два с половиной года шесть тысяч километров на своем «Москвиче», так и не овладел искусством вождения. Ездить с ним боялись все: и Анастасия Сергеевна, и Верочка, и Тюхтин. Один Олежка, кажется, получал удовольствие, залезая на мягкое сиденье.

С этой машиной у Олега Петровича было столько мороки, что он наконец-то решился продать ее, а на вырученные деньги построить однокомнатную квартиру, оставив комнаты, в которых стало тесновато, Верочке с мужем и Олежкой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: