Конечно, мать должна защищать обязательно, именно эту роль отвели ей и природа, и общество. Сколько дано ей жизненного времени, сколько хва­тает у нее сил, столько и должна она защищать. Ес­ли она забывает об этих своих обязанностях, ниче­го хорошего из этого не получается. Ее долг защи­щать свое — пусть великовозрастное — дитя. Но защищать спасая, а не губя! Защищать, оставаясь для него высоким нравственным авторитетом — и в этом отношении нам важно знать, как вели себя матери Алексея и Михаила после того, как узнали об их преступлениях.

Бедный, бедный Юрий Борисович! — и тут его ждала беда. В день нападения, как вы помните, сест­ры прибежали к брату, горячо выражая ему свое сочувствие и проклиная преступников. Узнав, кто были преступники, они разом замолкли и больше не пришли. Наталья Федоровна позвонила однажды, когда у Юрия Борисовича были гости и он не мог разговаривать, обиделась и больше не звонила. Ей бы, разодрав власы и посыпав их пеплом, на коленях ползти к братнину порогу, а она удалилась в обиде.

Сестра Галина тоже позвонила раз — накануне суда.

Юра,— сказала она,— как это получилось, что

У

тебя сломаны ребра?

Странный вопрос, не так ли.  На самом деле в нем был смысл: преступники выдвинули версию, будто ребра были сломаны случайно, при падении, и вот теперь Юрию Борисовичу недвусмысленно предлагали «вспомнить», что это именно так и было. На суде сестры держали себя по отношению к брату с нескрываемой ненавистью, так, будто это он во­рвался к ним в квартиру, бил и грабил. Ему при­шлось услышать из уст сестры Галины, что в тот день она не видела у брата каких-либо существен­ных повреждений. А когда сам Юрий Борисович сказал, что они были и очень болезненны (он долго лечился), в зале кто-то громко гоготнул. Я оберну­лась: это был немолодой грузный человек с палкой — отец Михаила.

Как видите, жизнь в этих семьях тоже изрядно выворачивали наизнанку, так что мальчикам в кон­це концов было чему тут научиться.

Мы с Натальей Федоровной ведем долгий тяжкий разговор. Она больна (ишемическая болезнь) и со­вершенно раздавлена.

—   Я ночами все не сплю,— говорит она мед­ленно.— Проклинаю свою жизнь. Знаю, что не смог­ла воспитать сына. Но я уверяю вас, Алеша сам понял весь ужас того, что совершил, и клянет себя, как я себя кляну.

В искренности ее слов с их каменной тяжестью невозможно сомневаться.

Она тихо кивает головой.

—   Жалко их,— говорит она печально.— Мо­лодые.

А помните? «Стрелять таких негодяев надо. Стре­лять!» Оказывается, не так все просто на белом свете.

Она убеждена, будто Алексей сам теперь глу­боко раскаивается, а я вспоминаю свою встречу с ним в тюрьме (нас разделяло стекло, а говорили мы каждый в свою трубку). Пришел он, вооружен­ный великим множеством бумаг, выписками из кодексов, постановлений Верховного суда, и тут же принялся бодро читать, цитировать. И — в ответ на мои вопросы.

—   Да, мы угнали у продавщицы овощного ларь­ка машину,— говорит он, смеясь чуть ли не хваст­ливо.— А откуда, спрашивается, у нее машина?

—   Расскажите о нападении на вашего дядю,— прошу я.

И тут лицо его становится задумчивым и отвлеченным.

—   Есть истины,— говорит он туманно,— которые на самом деле не истинны, не так ли?

—    Но все же,— настаиваю я,— попросту, как это было?

Нет, попросту он не хочет.

—   Ну, зачем об этом говорить,— отвечает он мягко.— Какой смысл? Пусть думают, что я пло­хой.

Намекает на какую-то роковую тайну, которая должна его оправдать. А я смотрю на него и думаю: пусто в тебе, пусто. Пустотелая душа. В ней один только хлам, низкие помыслы, корысть, цинизм. Вот что изо всех сил из года в год защищала На­талья Федоровна.

—   Я всю душу ему отдала,— говорит она.

Это так, это правда. А он проглотил и не поперх­нулся.

Она смотрит на меня одними слезами — одними слезами смотрит! — и улыбается.

—   Одиннадцать лет,— говорит она.— Я не до­живу.

Да, он осужден на одиннадцать лет, а у нее боль­ное сердце. Мы молчим. И вдруг она восстает.

—   Я не верю, не верю, чтобы он мог так подчи­нить себе остальных — это его, его затянули, его по­губили! Да, конечно, он был трудный, но он много бо­лел... И он жалел меня... И он посадил столько де­ревьев... Нет, тут что-то не так, не так, не так!

Все еще метет по земле поломанными крыльями, все еще надеется защитить.

Такой перебор в родительской любви — явление нередкое (и, как мы видим, пагубное), но все же и природа, и общество в основном распорядились правильно, укрепляя родительскую любовь и тем са­мым цементируя семью, которая должна быть опло­том и опорой для каждого ее члена. Чтобы и взрос­лые, и дети тут отдыхали, набирались сил (если позволят мне столь возвышенный образ: как Антей от соприкосновения с землей).

И в связи с этим перед нами встает еще одна важная проблема — авторитета взрослых.

Единство авторитета взрослых — это, казалось бы, аксиома педагогики. Кто из нас не возмущался не­разумностью и бестактностью родителей, которые взаимоотменяют распоряжения, данные ребенку, или, что еще хуже, не поддерживают авторитета учительницы. Идея единства авторитета взрос­лых, семьи и школы действительно стала аксиомой школьной и семейной педагогики. В самом деле, что может быть вреднее и нелепее, если отец говорит ребенку одно, а мать другое, учитель требует одного, а родители учат противоположному. Конечно — единство! Но это простое решение, примененное к жизни, оказывается слишком уж простым. Бывает, родитель в раздражении или гневе делает замеча­ние или распоряжение столь нелепое, что другой потупляет глаза. В соответствии с непреложным требованием педагогики молча потупляет или, принудив себя, даже подтверждает нелепость. Толь­ко потом, наедине, один родитель скажет другому, что тот был неправ — потом и наедине.

Но распоряжение, сделанное в гневе, часто бывает несправедливым и, как правило, вызывает ответ­ное раздражение, ребенок в оппозиции, в обороне, настороже, он тотчас почувствует несправедливость одного и притворство другого. Для него станет ясен заговор взрослых, которые всегда за его спиной до­говорятся друг с другом. Но ведь в сущности так оно и есть — вечный (и далеко не всегда справедли­вый) заговор взрослых против ребенка.

В первом классе, как было положено по новой программе, дети получали зачатки алгебры, введе­но было понятие неизвестного, обозначаемого иксом. Маленькая Аннушка решала дома задачку о вагонах, груженных по-разному. И задачка у нее благопо­лучно решилась следующим образом: икс равнялся двадцати, двадцати пяти и сорока.

—     Но этого не может быть,— сказал отец,— од­но и то же число не может быть одновременно два­дцатью, двадцатью пятью и сорока.

—    Нет, может,—с важностью отвечала девоч­ка,— нам учительница сказала: все, что в задачке неизвестно, обозначается иксом. Ведь нам неизвест­но, сколько груза в трех вагонах, значит, у нас три икса.

—    Не может быть, чтобы учительница так вам объяснила,— сказал отец и показал, как надо ре­шать задачу.

Вернулась Аннушка из школы вся в злых слезах.

—    Вот оно, твое решение! — крикнула она, бро­сив на стол тетрадь, где, черкая и перечеркивая, рез­вились красные чернила и стояла крупная двойка. Девочка была потрясена, она была старательна, и двоек до сих пор ей получать не приходилось.

Что

было делать отцу? Не мог же он признать вер­ным то, что противоречит законам математики и элементарному здравому смыслу. Но авторитет учительницы! Был первый год введения новой про­граммы, учительница первой ступени, по-видимому, успела забыть алгебру до самых ее основ. Как быть? Решили со всевозможной осторожностью и дели­катностью поговорить с ней. Но разговора не по­лучилось, учительница, которая тоже заботилась о своем авторитете, ошибки признавать не хотела и гордо попросила отца не вмешиваться в учебный процесс. Государство поручило ей обучать детей, и она не позволит... Ребят с тех пор она, разумеется, учила правильно (и с иксами разобралась), но Ан­нушку, с которой у нее были связаны неприятные воспоминания, сильно невзлюбила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: