— Как вам повезло, что у вас такие чудесные воспоминания. Уж их-то у вас никто не отнимет.

Да, они забрали почти все. Но верно, эти шесть золотых лет остались неисчерпаемым источником света. Ласкового света. Он до сих пор с благодарностью грелся в его лучах. Он как бы неустанно наматывал и наматывал год от года все более тусклую ткань своей жизни вокруг этого дорогого раннего времени — так темное яйцо работы Фаберже хранит в сердцевине своей сверкающее чудо, драгоценный камень.

— Но что же случилось потом, когда вам исполнилось шесть?

— Революция случилась. Родители уехали в Ригу и увезли меня и сестру.

— И все оставили?

— Все, кроме нескольких драгоценностей. Но они были очень дорогие. Мы не бедствовали в Риге, во всяком случае, вначале не бедствовали.

С этого момента воспоминания постепенно темнели. Взрослые тревожно перешептываются и, когда дети рядом, замолкают. Ребенок широко раскрытыми глазами изумленно смотрит на море.

— Наверное, вы сильно обижались на тех, кто вас изгнал?

— Думаю, мы могли остаться. Было бы трудно. Нет, я не чувствую обиды. Прежняя жизнь была несправедлива. Одни чрезмерно богаты, другие чрезмерно бедны. Этого надо было ожидать.

Он и в самом деле не чувствовал обиды. В гибели его счастливого мира присутствовала некая космическая справедливость. Но была горечь, а может, просто невыразимая печаль. Он так любил свою страну.

— А где находится Рига?

— В Латвии. Около Балтийского моря.

— И вы там долго жили?

— Шесть лет. Отец боялся, что Советы присоединят и Латвию. Они так в конце концов и сделали, но мы к этому времени уже уехали. Переехали в Прагу.

— Прага. Это в Чехословакии? Вы там бедствовали?

— Да, бедствовали. Адвокат, знакомый нашей семьи, помог отцу устроиться служащим в контору. Мать давала уроки русского языка. Я поступил в университет.

Замкнутые в Праге. Она всегда ему казалась похожей на ловушку, прекрасную, но зловещую клетку. Большие, массивные строения, спускающиеся уступами башен к плененной речке. У них было жилище на узкой улочке, ниже Страхова монастыря. Бедам ни конца ни края, холод зимой и колокольный звон. Звон, звон в студеном воздухе.

— Так вы образованный человек?

— Пожалуй, да. Но учился я так давно.

— А вы могли разбогатеть?

— Кто его знает. Отец умер, когда мне еще не исполнилось двадцати. Тогда дела пошли еще хуже. Мы все работали. Сестра занималась шитьем. Конечно, в Праге было очень много русских. Мы помогали друг другу. Россию мы унесли с собой. Но это было печальное время.

Катафалк с трудом преодолевает крутую, слишком узкую улочку. Гроб накреняется. Мать и сестра идут, спотыкаясь, вытирая слезы. Но у него сухие глаза, он решил держаться. Катафалк подскакивает на булыжниках. Колокола.

— А что случилось потом?

— Ну, потом случился Гитлер. И мои занятия кончились.

— Гитлер. О да, я забыла. И вы опять бежали?

— Пытались, но документы оказались не в порядке. Нас задержали на границе. Мать и сестру отослали назад в Прагу. Меня отправили на работу, на фабрику. Позже я попал в лагерь.

— Там было очень плохо? Сколько вы там пробыли?

— До конца войны. Там было плохо, но случались места и похуже. Работал тяжело, но еды хватало.

— Жалко… жалко вас.

— Смотрите, я уже несколько дней называю вас по имени — Пэтти. Почему бы и вам не звать меня — Евгений?

Он привык давать английское произношение своего имени, потому что не мог слышать, как англичане коверкают его имя и фамилию. Прекрасные русские звуки сделались некой тайной. И он с каким-то мрачным удовольствием хранил инкогнито.

— Хорошо, я попробую. Я еще не встречала никого с таким именем…

— Евгений.

— Евгений. А, понятно. И что же произошло с вашей матерью и сестрой?

— Мать умерла от удара довольно скоро. Расставшись на границе, я больше ее не видел, хотя письма приходили. Сестра… не знаю… она просто… исчезла.

— То есть вы хотите сказать, что не знаете, как сложилась ее жизнь?

— Нет, во время войны люди именно исчезали. Она исчезла. Я какое-то время надеялся на встречу.

— О, мне так жаль. А как вашу сестру звали?

Наступило молчание. Евгений вдруг понял, что не в силах произнести ни слова. Волнение поднялось в нем и, словно выплеснувшись, заполнило комнату. Он схватился за край стола. Годы и годы прошли с тех пор, как он говорил с кем-то об этом. Спустя мгновение он вымолвил: «Ее звали Элизабет. По-русски — Елизавета».

— О, простите. Ни к чему было беспокоить вас расспросами. Простите.

— Нет, нет. Мне нравится рассказывать. Прежде не доводилось. С вами хорошо. Спрашивайте дальше. Я отвечу на любой вопрос.

— Что же случилось после войны?

— Я жил в разных лагерях для перемещенных лиц. В конце концов попал в один лагерь в Австрии.

— И сколько вы пробыли в лагерях?

— Девять лет.

— Девять лет? Почему же так долго?

— Ну, тяжело было выбраться. Столько неразберихи, столько скитаний с места на место. Потом я женился в лагере. Ее звали Таня. Татьяна, то есть. Она была русская. И у нее обнаружили туберкулез. Надежды на отъезд почти не было. Предстояло искать страну, которая согласилась бы нас принять.

Он вовсе не собирался жениться на Тане. Рождение Лео решило вопрос.

— Чем же вы занимались все эти годы в лагере?

— Ничем. Промышлял немного на черном рынке. В общем, ничем.

Ему вспомнился длинный деревянный барак среди сосен. Его место было в углу. Заполучить угол — вот что было главное. Позднее они с Таней поселились в маленьком домике, половину которого занимала другая семейная пара. Кое-как обставили комнату, стены украсили картинками. Ему было не так уж плохо, особенно когда родился Лео. Странно, после семи лет убийственного труда — девять лет праздности.

— А вы никогда не думали вернуться в Россию?

— Думал, тогда, в лагере. Таня не хотела возвращаться. Я тоже чего-то боялся. К тому же вопрос религии.

Он поднял глаза к иконе. Ласково наклонив головы, Отец, Сын и Дух Святой беседовали у стола, покрытого белой скатертью. Их золотые крылья перекрывались, переплетались. Они были печальны. Они знали, что не все хорошо с их творением. Может, они чувствовали, что сами тихо отдаляются от ими же созданного.

— А вы христианин, православный?

— Нет, теперь нет. Теперь я никто.

Во время войны его религия утешала его, но, скорее, как память о невинности и хороших людях, чем как личная вера в спасительную святость. В годы праздности вера поблекла, как почти все поблекло в те годы. Он отказался от своей страны из-за Бога, в которого больше не верил. Но он столько думал о России там, в лагере, в летние дни, валяясь на койке, чувствуя голод, вдыхая аромат сосен и запах креозота, вновь видя себя среди родных людей, среди родной речи.

— Эта картина, икона… Она всегда была с вами?

— Нет, не всегда. Она принадлежала моей матери. Когда она умерла, наши пражские знакомые, та семья адвоката, забрали икону. Уже после войны они разыскали меня через Красный Крест в лагере и передали. Единственная вещь здесь, которая была и там.

Не верилось, что икона действительно висела в спальне матери, в их доме в Санкт-Петербурге. В спальне, наполненной полумраком, колыханием раздуваемых ветром занавесей, тюлем и кружевами. Там было душно и пахло eau de Cologne.Собственный путь казался менее странным, чем путь этой иконы. Может, из-за того, что он состарился, а икона — нет.

— Она чудесная. И, наверное, очень дорогая.

— Да. Там в лагере, я вечно боялся, что ее похитят. Думаю, не украли только из страха, суеверие не позволило. Здесь я всегда запираю комнату… в этой части Лондона много воров. И вам советую проверять замки. Впрочем, может, и здесь у вора на икону рука не поднимется. Кажется, она чудотворная. Прежде чем оказаться в нашей семье, она принадлежала какому-то храму. И, по преданию, ее раз в год носили вокруг города. И тогда вдруг разное случалось — люди признавались в совершенных преступлениях или мирились с врагами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: