В общем, только мазохист и я еще были мало-мальски в состоянии работать. Совместными усилиями мы едва продвигали дорогу на метр в неделю. И от работы бок о бок с этим человеком, которого я ненавидел, мне было совсем тошно.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Мы хватились отца Миникайф утром, на рассвете.
Конечно, заглянули под его койку — мало ли, упал, откатился к стене. Но там ничего не было. Только пыль и сквозняки.
Мы переглянулись, всем стало не по себе: что бы ни случилось, все шишки повалятся на нас.
И мы не ошиблись.
Вошел охранник, чтобы отвести нас на работу. Мы стояли ровненько в ряд, постели заправлены, головы обриты, пижамы в полоску. Он сразу заметил, что одного не хватает. Посмотрел на нас так, что стало ясно: за ним не заржавеет, и спросил, куда девался старый хрыч.
Мы молчали — а что мы могли сказать, если не знали? Он начал злиться. Сказал, мол, раз мы не желаем отвечать, он сейчас позовет коменданта, а тому вряд ли понравится, что его потревожили в такую рань, так что, если кто с ним еще незнаком, все узнают, каково иметь с ним дело.
И тогда тихим охрипшим голосом заговорил поляк. Он сказал, что мы ничего не знаем, что, проснувшись, нашли его койку такой, как сейчас: пустой и незастеленной.
Охранник ответил, что он и слушать не желает враки польского пидора и что, если мы не скажем, где старик, нам всем не поздоровится. Он подошел к нам вплотную и уставился прямо в глаза.
Тут отважился высокий блондин, он повторил примерно то же, что сказал поляк, но очень ласковым, прямо-таки медовым тоном, словно обращался к младшей сестренке.
Охраннику не понравилось, что его держат за младшую сестренку. Он еще приосанился и рявкнул, что это он уже слышал и нечего вешать ему лапшу на уши, а блондинистому козлу зубы в глотку вобьет, если тот еще пасть откроет. После этого он повернулся и ушел, качая головой вправо-влево.
Вскоре пожаловал сам комендант, весь из себя чистенький и элегантный в своей меховой шубе.
Он тоже спросил, где старик. Понятное дело, из-за давешнего охранника никто не посмел и рта раскрыть. Мы молчали, глядя на запыленные носки наших ботинок.
Комендант отдал охраннику приказ и удалился. Охранник сказал, что он нас предупреждал и сейчас мы узнаем, почем фунт лиха.
Он вывел нас, всех шестерых, в снег и ледяную утреннюю мглу. Холод был страшный. Даже охранник, тепло одетый, поеживался и втягивал голову в плечи, проклиная зиму.
А нам, в пижамах, с бритыми головами, и получаса, четверти часа было не продержаться.
Всего несколько минут, но каких долгих, мы стояли в снегу. Я чувствовал, как в меня мало-помалу, точно сквозняк, проникает смерть.
Комендант ухмылялся.
И тут блондин упал на колени.
— Я больше не могу! Мое слово — Филармония.
Комендант кивнул охраннику, тот достал блокнот и сверился с записями.
— Точно, — сказал он, — Филармония.
Комендант отдал приказ, и два других охранника подхватили блондина за плечи и повели к дому коменданта.
— Через минуту он ляжет в теплую постель и получит чашку кофе. Через час будет дома. Вы еще упрямитесь? Тем хуже для вас. — Комендант повернулся к низкому строению и, глядя на него, повторил: — Тем хуже для вас. Я не дам вам замерзнуть насмерть. Не такой конец уготован у истории для таких, как вы. Есть другой способ, далеко не столь веселый, знаете ли. Самый настоящий ад, с тьмой и пламенем.
Пока он говорил, я разглядел торчавшую над строением маленькую трубу, из которой поднимался серый дымок. Меня это восхитило — все должно быть взаправду до конца, — и я подумал, что тот, кому достанется диплом, получит его заслуженно.
Мадам Ямамото сказала свое слово, за ней мазохист и поляк.
Шаланда, Артишок, Отвертка. Их слова были не хуже моего. Мне вдруг ужасно захотелось горячего кофе и чтобы кто-нибудь позаботился обо мне.
И тогда я тоже крикнул:
— Равноденствие! Мое слово — Равноденствие.
Тут же два охранника подхватили меня и повели к домику коменданта.
Оглянувшись, я увидел одинокую фигурку Миникайф на белом снегу. И услышал, как она твердит одно за другим слова, уже давно не удивлявшие меня: «Трипаранг, Джапомель, Мабошер…» Охранник рядом с ней качал головой.
На миг у меня забрезжила надежда, что нужное слово все-таки всплывет в ее памяти, но через несколько шагов я уже и сам не понимал, что чувствую, — кусочек зимы проник в мое сердце, и тонкий слой снега покрывал теперь пересеченную местность у меня в груди.
Нас всех посадили в автобус, чтобы развезти по домам. Нам вернули одежду, и ее прикосновение к телу напомнило, какой сладкий вкус у свободы.
Пейзаж удалялся, и ничего особенного не происходило у меня в голове. Смутное чувство облегчения с примесью досады: я все-таки не дошел до конца. Я нащупал в кармане прядку светлых волос, они напомнили мне о моей любимой и об уготованном ей пламени.
На белом фоне зимы лагерь выглядел точно рисунок углем. В знак прощания дым над трубой на несколько мгновений стал густым и черным.
Потом он рассеялся в заледеневшем воздухе. В ответ ему мое сердце сжалось, и я понял, что во мне еще осталась нежность.
Последний внутривенный укол Жан-Пьера X
Дайкири дрых на своей койке, издавая странные булькающие звуки. Весь день, хотя это было категорически запрещено начальством, он жег травку, которая росла за нашим бараком, и дышал едким дымом. Его голая ручища свесилась до пола, на ней вытатуирована змея, обвивающаяся вокруг бабы в чем мать родила.
Дайкири — идиот. Все ребята здесь — идиоты и грязные извращенцы с мозгами набекрень.
И я такой же, как они.
С точки зрения физической географии, нас поместили в самую середку зоны степей.
Голый, куда ни глянь, край с единственным преимуществом — это одна из самых низких низменностей на земном шаре. Хренова уйма метров ниже уровня моря. И впрямь было бы полной дурью начать нашу работу где-нибудь в горах. Будь мы на высоте хотя бы метров в сто, пришлось бы целый месяц вкалывать, только чтобы добраться до уровня моря.
Наше дело — рыть. Мы ничего не ищем, ничего не ждем — просто роем. Нас интересует одно — глубина. Все рекорды задумали побить. В украинских шахтах дорылись до глубины три тысячи метров, а где-то на Аляске — пять тысяч. Для нас эти цифры уже пройденный этап, мы роем и роем, с каждым днем все глубже.
Несколько часов уходит, чтобы спуститься на уже прорытые километры, и столько же — чтобы поднять на поверхность еще теплые обломки. Ну а я стою наверху с бадьей, принимаю их и аккуратненько складываю, на случай, если ученые захотят взглянуть. Тонны серого с прожилками кремнезема, килограммы кварца и темного гранита, красивые попадаются все реже. Ничего необычного. Недра земли, оказывается, такие же унылые, как тротуары в наших городах. Если мы живем на материале для бункеров, понятное дело, что рай где-то в облаках. Там, внизу, — бардачок Господа Бога и Святого Духа, грязь да пыль, одно безбожье, а мы к ним припадаем каждый день, и только звезды, до которых рукой не достать, смотрят на нас сверху с насмешкой.
Правда, и среди этого мусора попадаются иной раз приятные сюрпризы. Блеснет алым чахлый рубин, тусклый, гроша не стоящий изумруд одарит робким зеленоватым взглядом, помутневшим с незапамятных времен от убогого соседства простых камней, капелька самородной ртути прокатится по жилам детритовой скалы. Я храню эти находки, все, в которых в любом виде узнаю чужаков, отверженных, изгоев общества пыли. Я им даже даю имена, женские: Лейла, Пенелопа, Шарлей, — возвращаю жизнь потерянным душам. Я извлек их из вечной тьмы, как спасают от смерти, и все они теперь мои рабыни. Боготворят меня и повинуются. Я могу надругаться над Шарлей, сжав ее в кулаке, смутить Пенелопу.