– Ты гений! – Михал на радостях пнул засраную клетку с соловьями. – Парадокс есть оргазм реальности.
Мы ходили между палатками, разглядывая птиц и прицениваясь. Михалу понравились три белых попугая с радужными хохолками, потом он решил, что лучше купить одного, но побольше, сизо-черного, с красными глазами и зелеными коготками. У самой Сены мы обнаружили старых вылинявших скворцов.
– Они разговаривают? – спросила я заглядевшегося на реку продавца.
Тот не оборачиваясь, словно загипнотизированный проплывавшими в тумане пароходиками, ответил, что это еще птенцы, их надо учить. Мне захотелось купить одного неоперившегося уродца.
– Четыреста франков, – ответил торговец, провожая глазами исчезающую барку.
– Слишком дорого, – торговалась я.
– Скворцы живут минимум два года, получается двести франков в год за штуку, – спокойно подсчитал тот.
– Мы еще подумаем, – попрощались мы с меланхоличным продавцом.
Михал натянул мне на глаза капюшон, обмотал шею шарфом и велел возвращаться домой:
– Никаких друзей, никаких бистро. Приготовь ужин. Подождите с Габриэлью нас, только, умоляю, не la pasta italiana, я мечтаю об обыкновенной отбивной.
От Лез Аль я доехала до Гар дю Нор, оттуда через Барб и Пигаль до Бланш. Во дворике пахло лимонами. Консьержка – португалка, как и большинство парижских консьержек, – драила тротуар и стены рисовой щеткой.
– Bonsoir, madame [23]Аззолина, как приятно пахнет ваша уборка.
– Bonsoir, bonsoir, madame. Это праздничная уборка. – Она поддернула манжеты белой блузки и прислонилась к стене.
– До праздников еще целый месяц.
– Можно подумать, вы не в Париже родились. – Она поправила шов на черном чулке. – Если наряжают елки в Лафайет возле Оперы, значит, пришла пора рождественской уборки.
Поднимаясь на пятый этаж в мастерскую, я подумала, что одна короткая фраза мадам Аззолины поведала мне о праздничных традициях парижских привратниц, а также о том, что наша консьержка вскрывает письма, прежде чем подсунуть их под дверь, иначе откуда бы ей знать, где я родилась, – наверняка подсмотрела в какой-нибудь официальной бумаге, пришедшей на мое имя.
Праздничная уборка пригодилась бы и дома. Спальня выглядит вполне прилично – достаточно пропылесосить ковер и цветы, вымыть жалюзи, навести порядок в шкафу и сменить белье. В ванной придется делать генеральную уборку: единственное, что осталось здесь чистым, это медные трубы, но ведь их сияние не под силу заглушить даже ржавчине. Кухня сверкает, за исключением покрытой слоем жира микроволновки и измазанной глиной дверцы холодильника. Зато мастерскую надо просто-таки ремонтировать. Паркет вокруг подиума грязный, на белых стенах – пятна вина, кофе, красок. Повсюду банки с высохшим гипсом, огромные окна отливают всеми оттенками серого. Ксавье просил их не трогать: покрывающая стекла двухлетняя пыль рассеивает свет и дает нежный эффект sfumato [24]– словно на картинах эпохи Возрождения. Чтобы добиться подобного освещения, Леонардо да Винчи заслонял окна тончайшим шелком. Хорошо бы почистить и покрыть лаком дощатый стол. Что в мастерской убрано идеально – так это уголок Томаса. Возле его китайской ширмы – ни комков глины, ни пылинки, ни разбросанных бумаг. Как выражается Михал, Томас каждый вечер ведет героическую борьбу с гидрой хаоса. Назавтра ее голова отрастет вновь, но бесстрашный потомок гельветов и на этот раз одолеет чудовище при помощи щетки и тряпки. Под кроватью – набитый книгами чемодан. Не могу представить себе нашего гостя иначе, как в бежевых блузах, рубашках, фланелевых пиджаках. Весь такой пастельный, скромный, элегантный. Собственно, эта элегантная скромность и делает Томаса недоступным. На первый взгляд, по вечерам он с нами: рассказывает забавные истории, таскается с Михалом по музеям и библиотекам, развлекает Ксавье страстной и беспредметной болтовней – но на самом деле где-то витает. За столом сидит, словно в зале ожидания на вокзале… под кроватью упакованный чемодан, несколько любезных слов на прощание – и новая пересадка, новый город: Женева, Иерусалим, Берлин. Ни телефонных звонков, ни писем. Вероятно, у него есть друзья, о которых мы не знаем. Иначе откуда пачка использованных телефонных карточек, которую Томас однажды выбросил в ведро? Столько можно потратить лишь на междугородные разговоры.
Глаза у Томаса не холодные, а погасшие. Они оживляются, когда, склонившись над еврейскими письменами, он находит что-нибудь удивительное или когда задумчиво улыбается не то сам себе, не то кому-то отсутствующему. Мне не нравится эта улыбка, не нравится ласковый взгляд в пространство. Тогда мне начинает казаться, что за нашим столом сидят люди, которых никто не приглашал и никто, кроме Томаса, не знает, ибо из деликатности он своих дам не представил. Ведь речь, разумеется, идет о женщинах, Томас должен им нравиться. Высок, прекрасно сложен: в альбоме Ксавье я видела несколько его набросков в обнаженном виде – что за плечи! Красивое, с правильными чертами лицо, легкая щетина, синие глаза. Он очаровал даже Мишеля, когда тот неделю назад пришел к нам с Заза. Он совершенно забыл про свою спутницу, обращался только к Томасу. Пытался выпытать, как лучше пользоваться еврейскими заклятиями. Он как раз купил книгу о каббалистических именах и печатях ангелов. Томас по своему обыкновению чуть смущенно улыбался, отвечал нехотя. Он больше рассматривал лоснящийся фрак Мишеля, его серебряные перстни и покрытые черным лаком ногти, чем магические знаки, которые тот рисовал. Ксавье потом расспрашивал Томаса, какое впечатление произвел на него Мишель:
– Демоническая личность, правда? Последний настоящий алхимик. Потрясающий парень, он лелеет в себе мрак.
– Мишель? Мрак? – удивился Томас. – Ты ошибаешься, это грязь, а не мрак.
Довольно размышлений, пора браться за работу: отнести белье в прачечную, купить что-нибудь к ужину. На прачечную и магазин – сорок минут, дома буду в пять. Габриэль, естественно, попросит салат и сыр, хотя знает, что я терпеть не могу резать чеснок, смешивать его с соусом и поливать этой смесью зелень. Ну ладно, будет ей салат. После смерти любимого пса она резко постарела. Ностальгия по прошлому и традициям:
– Как хотите, но французский ужин непременно должен завершаться салатом. Друзья мои, хорошая еда сравнима с оргией чувств, но ужин без салата – в лучшем случае оргия онанистов.
Да, Габриэль, ты права, как всегда: пусть будет ужин a la française. [25]
В прачечной очередь. Пришлось пятнадцать минут ждать, пока стоявшая передо мной девица соблаговолит вынуть свое, давно уже сухое, белье. Вместо того чтобы бросить все трусики и маечки в одну сушку, она – по цвету – одарила своим гардеробом целых три барабана. Очередь имела возможность любоваться крутившимися за стеклом розовыми трусиками, ажурными лифчиками, черными подвязками, на которых красовались ярлычки «Кашарель», «Диор», «Шанель».
Домой я вернулась в 17.30. На столе разбросанные книги, тетради и записка: «Мы идем в кино на ночной сеанс. Развлекайтесь. Михал и Томас».
Развлекались мы замечательно. Габриэль привела Саша. Я не видела его, наверное, год – он еще больше похудел, как-то истончился. Вместо приветствия посветил мне в лицо висевшей над столом лампой и поднес к самым ресницам горящую спичку.
– Прекрасный макияж, Шарлотта. Сколько тебе, собственно, лет?
– Двадцать восемь, а тебе?
– Двадцать пять. Просто феноменальный макияж. – Саша погасил спичку, опустил лампу. – Возвращаясь к нашему разговору. Сама видишь, Габриэль, женщины не могут творить историю. Не то что не умеют, просто не хотят. Они сознательно стирают со своего лица каждый отпечаток времени. Это существа антиисторические.
– Поэтому и принято говорить об их вечной женственности. – Габриэль с уважением поглядела на принесенную мною миску с салатом.