— Будут, дядя Нат. Лично я не против. Все идет к тому, что средние классы вымрут.

— Они будут выметены с травинками и густыми чащами, с людьми и бедными неграми, и здесь не останется ничего, кроме очищенной рыхлой Земли, которая всплывет из великого гнева Божия, как… как поплавок. Я принес вам поесть.

Он снял свою куртку и аккуратно повесил ее на спинку стула. Рубашки у него не было — подтяжки тянулись прямо по груди, костлявой и голой, с белыми жесткими волосами. Из кармана он вытащил сэндвич, завернутый в газету. Сверху был заголовок: «Считать ли япошек людьми?», чуть ниже: «Гарри Трумэн заявляет: Расизм в Германии и Японии вырвут с корнем», еще ниже: «Волнения расистов в Детройте. Есть жертвы». Он протянул сверток Тюльпану.

— Патрон, не изводите себя.

— Не буду.

— Потому что в печальную безлунную ночь, в великой тишине без шелестов и шорохов Господь сойдет еще раз на пустую Землю и воссоздаст все кусочки лучшего мира, сажая: там — лес, там — фиалку; творя: там — осла, там — муравья, там — кувшинку с острым клювом…

— Кувшинка, дядя Нат, это не птица. Это водный цветок.

— …и в свою святую бороду, на которой первая росинка нового дня будет трепетать от каждого Его слова, Он прошепчет: «Нет, за что я больше не возьмусь, так это за человека».

— И ничего нельзя сделать, дядя Нат?

— Ничего.

— Точно?

— Я буду непреклонен.

— Совсем?

— Может, создам одного бедного негра.

— Почему бедного негра, дядя Нат?

— Господь нуждается в любви. А где Он найдет больше любви, чем в глазах одного бедного негра?

— Нигде.

— Но это долго не продлится, патрон. Как-нибудь вечером, когда моему негру будет очень одиноко и очень грустно на пустынной земле, он с криком полезет на дерево, и тогда Господь сжалится над ним и даст ему подружку… И снова все пойдет прахом, патрон…

— Все?

— Все. И негры станут как белые, и снова будет резня, и снова земля сделается еще более пустынной, чем луна в воскресенье…

— Почему в воскресенье, дядя Нат?

— Кто же будет по воскресеньям сидеть на темной стороне?

— Никто, дядя Нат, никто. Простите.

— Большие континенты поплывут в морях и океанах, словно утопленники, и некому будет слушать здесь песни соловья…

Старый негр надел ночную сорочку и скользнул под одеяло.

— Но вы не изводите себя, патрон.

— Не буду.

— Потому что все это не помешает соловью петь.

— Правда?

— Можете мне верить, патрон.

И уже из-под одеяла раздалось:

— Пусть только где-нибудь останется соловей, ощипанный, но свободный, счастливый оттого, что может петь на ветке все ночи напролет, — какая еще надежда нужна человечеству?

II

Первый диалог раба и его Господина

— Нет, вам я не доверяю.

— Мне, Pukka Sahib? [6]Но я всего лишь бедный недоносок, раб-европеец. Я могу хитрить, брюзжать, но на самом деле просто продаюсь. Хотите меня купить?

— Посмотрим-ка зубы. Хм! У вас душа есть?

— Нет. И не было. И не знаю, что это.

— Политические убеждения?

— Мои? Вы, кажется, принимаете меня за свободного?

— Но вы же победили в войне.

— Когда война окончена, Господин, есть побежденные, которых освободили, но не победители.

— Покажите-ка еще раз ваши зубы. Что вы думаете о капитализме?

— Спина, Господин, вот на что стоит взглянуть. Сокровенная спина. Вот вам моя спина.

— Что вы думаете об империализме?

— И руки, Господин, взгляните на руки. У вас есть завод? Угольная шахта? Тогда я — тот, кто вам нужен.

— Вы уважаете банки?

— Pukka Sahib! Каждый раз, как иду мимо, крещусь, честное слово.

— Вы патриот?

— Глубочайший. Националист до кончиков ногтей. И к тому же недавно испросил у правительства Штатов натурализацию.

— А не думали вы поднять бунт, разрушить политический и административный строй этого государства?

— Нет, Pukka Sahib, я молод и готов подождать, пока он разрушится сам.

— Ну, вы меня немного успокоили. Можете продолжать свою историю.

— Спасибо, Pukka Sahib. Будьте благословенны, мой Господин. Осмелюсь ли я просить чести нести ваш портфель?

— Вот.

— Тысяча благодарностей, мой Господин… Да пребудет Аллах с вами, как ястреб.

Тюльпан лежал на спине, закинув руки за голову, и разглядывал потолок: влага вывела на штукатурке острова и континенты, целую вселенную, запутанную и темную. «Как будто одной нашей мало». Он с неприязнью рассматривал особенно расплывшееся и сальное пятно. «А ведь оно хочет быть гегемоном. Воображает, что у него духовная миссия на потолке…» Он закрыл глаза: «Это становится навязчивой идеей». Скрипнула дверь, и на чердак вошла Лени с корзиной. В шестнадцать лет у нее была совершенно невероятная для истории дубильного производства кожа, рыжие волосы и невинные глаза ее матери-стриптизерши, которую дядя Нат хорошо знал по Берлину, по ночному клубу, где работал портье. «В те времена добрые люди одержали победу в войне, гнусный агрессор лежал разбитый в пух и прах, и свободные народы собрались наконец построить лучший мир — мир справедливости и уважения к личности; они собрались наконец переписать учебники истории, перевоспитать победителей в побежденных, всем дать хлеб, работу и свет…»

Тюльпан что-то цедил сквозь зубы, беспорядочно размахивая руками, будто ловил мух.

— Патрон, не изводите себя, — сказала Лени. — Перестаньте все время думать об этом.

— О чем — об этом?

— Вы прекрасно знаете, о чем. Вот, я принесла завтрак.

— А чего-нибудь выпить — для бедного негра?

— Бедный негр уже выпил достаточно.

Дядя Нат долго сетовал на нравы нынешней молодежи, ее претензию на всезнание, всепонимание и на ее склонность водить стариков родителей за нос. «Вы видели что-нибудь подобное? Если б я говорил так со своим бедным отцом, он бы в гробу перевернулся, причем дважды. Я всегда очень уважал своего бедного отца. Когда он приходил домой, то часто сажал меня на колени, и моя бедная мать всегда говорила: „Ну же, поздоровайся с хозяином…“»

— Вставайте, патрон. Умойтесь, зубы почистите.

— Не хочу, — пробормотал Тюльпан.

— Мы ведем жизнь очень скромную, библейски скромную, — с пафосом вмешался дядя Нат. — Ах! Нынешние дети — у них совсем больше нет сердца, совести, души. Если б я был такой юной девушкой, как она, и если б у меня был такой почтенный отец, как я, отец никогда не чистил бы башмаков, он был бы всегда одет в белый лен и целый день читал бы Библию, сидя под синим небом на белом-белом хлопковом поле среди курчавых барашков. Я знаю, что бы я делал, если б был хорошенькой девушкой, такой ладной, как она…

— Где мыло?

— На шкафу когда-то был кусок, точно. Но, думаю, мыши его уже сожрали.

— И все-таки умойтесь, патрон… Вот. Нельзя опускаться. Мы не в Бухенвальде, здесь…

— Нет, — проворчал Тюльпан, — мы в деревушке по соседству.

— Что?

— Ничего.

— Чья это зубная щетка?

— Как это — чья? Наша.

— Ею мешают сахар, — пояснил дядя Нат.

— Ну, тогда хоть прополощите рот, патрон. Ну, ведь лучше стало? Ладно, я бегу. Буду позировать для той рекламы бюстгальтеров.

— Голая?

— Только грудь!

Дядя Нат сунул голову под одеяло, Тюльпан взял сэндвич и принялся жевать. «Это не Бухенвальд ужасен, и это не Бельзен [7]я никогда не смогу забыть». Он продолжал рассеянно жевать. «И не Дахау, тот город с тридцатью тысячами жителей, обреченных на пытку. Нет, не их, а соседнюю деревушку, где люди жили весело, работали в поле, вдыхали запах сена и горячего хлеба…» Он смахнул крошки в ладонь, бросил их в рот. «Деревушку с ее ребятишками, которые бегали в поле рвать маргаритки; с ее женщинами, певшими колыбельные своим крохам; с ее стариками, тихо дремавшими на лавочках у домов, и с ее крестьянами, которые поили свою скотину, гладили своих собак, любили своих жен…»

вернуться

6

Добрый господин, великий хозяин (хинди).

вернуться

7

Бельзен (Берген-Бельзен) — концентрационный лагерь, где от голода умерли десятки тысяч заключенных.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: