— Это немецкая деревушка, мой друг. Мы на такое не способны. Прекратите надоедать мне и ступайте своей дорогой.
— Мы все там живем, Pukka Sahib. Мы живем в соседней деревушке, мы слушаем музыку, мы читаем книги, мы строим планы на отдых у моря, мы все живем в соседней деревушке; совесть — это всего лишь вопрос километров.
— Зачем же тогда, по-вашему, мы воевали?
— Чтобы защитить мир нашей деревни и радость наших детей. И вот мы вернулись и снова сидим на солнышке, счастливые, слушаем привычное мычание стада, бредущего домой, глядим на пыль, тянущуюся из-под копыт к заходящему солнцу. И тогда улыбка, глупая, самодовольная улыбка появляется на наших лицах, словно стервятник, который всегда возвращается на свою ветку. И какое нам дело, что остальной мир — это бесконечное поле медленной смерти, огромный Дахау, семейный Бухенвальд? Лишь бы в нашей маленькой деревушке пели птички и резвились крольчата.
— Давайте, патрон, поешьте немного. Вы ж не собираетесь извести себя, ведь нет?
— Не собираюсь, дядя Нат. Я думаю.
Тюльпан размешал зубной щеткой сахар в кофе. «Немного бы мужества, и можно было б объявить голодовку в знак протеста против проклятой деревни, маленькой счастливой деревушки, которая дремлет за границами мировой нищеты. Если б немного мужества». Он ухмыльнулся.
— Что такое, патрон? Что смешного?
— Ничего. Я думаю.
Он отпил немного кофе. «Можно было б даже запустить какое-нибудь великое движение под славным лозунгом вроде „Долой изоляционизм [8]совести! За солидарное и неделимое человечество — объединяйтесь! Против маленькой деревушки по соседству — объединимся и вперед! Мы хотим, чтобы человек скорбящий стал наконец человеком действующим!“ Таких лозунгов — пруд пруди». Тюльпан задумчиво сделал глоток и вдруг застыл с чашкой в руке.
— Черт возьми! — завопил он.
Натансон подскочил и опрокинул кофе себе на брюки.
— Успокойтесь, патрон, может быть, все еще уладится…
— Только что мне пришла гениальная мысль!
— Вот и хорошо, вот и задавите ее в зародыше, патрон. Иначе она наплодит детенышей.
— Великолепное мошенничество! Божественная афера!
Натансон поставил чашку на ковер.
— Что еще, какая-то халтурка?
— Такая идея, такая прекрасная и такая простая! — вопил Тюльпан.
Лени посмотрела на него с восхищением:
— Обожаю интеллигентов!
— Дети мои, мы можем срубить деньжат!
Недоверчиво глядя на Тюльпана, Натансон стирал со щеки черный грим — простую смесь ваксы и йода. Теперь лишь нос и уши еще выдавали в нем бывшего черномазого. Расчет был прост: в день оный он сможет немедленно доказать, что не является негром, тут же избавится от преследований и обретет безграничное утешение — чудесный сон, который часто посещал его в Европе, пока он, еврей, скрывался от нацистов по убежищам. Вот если б тогда, в Париже, во время ареста, он мог бы так же легко расстегнуть ширинку и доказать, что не обрезан… Только вообразите: черные под угрозой геноцида, вас задерживают, а вы легким прикосновением губки с мылом доказываете, что вы не негр. Так он и жил в ожидании этого чудесного момента утешения, которого никогда не знал.
— Патрон, я не знаю, какая там у вас идея, но чую, что ничего хорошего из этого не выйдет!
— Прокола быть не может. Слушайте внимательно. Все, что мне нужно, это машинка для стрижки, металлические очки, чистая-чистая простыня и прялка.
III
Что новенького?
В редакции «Гласа народа» ночная бригада резалась в карты. Один игрок был маленький лысый негр с пухлыми губами, тонкими усиками и оттопыренными ушами. Его имя было Джефферсон, но все называли его Флапс. Другой — тощий персонаж с печальным носом; темные очки в тонкой черепаховой оправе придавали его лицу траурное выражение. Фамилия его была Гринберг и очень ему подходила. Еще один из бригады, Биддль, заснул в широком кожаном кресле и теперь храпел, сдвинув шляпу на глаза. Но, хотя он и скрыл лицо, его ногти, его рубашка в яркую клетку — все в нем выдавало негритянскую кровь. Было три часа утра. Стоявший на столе факс, кашляя, выпустил бесконечную ленту. Днем никто не обращал на него внимания. Ночью он казался больным соседом, которого мучает бронхит. Безродный пес разлегся на полу и выкусывал блох.
— Что там? — спросил Флапс.
— Чарли Чаплин в афере с отцовством, — сказал Гринберг.
— Ну?
— Его оправдали… Неприятности с этим типом, в котором нет негритянской крови. Его не могли линчевать без доказательств.
Пес, пытаясь поймать блоху, тяпнул себя и горестно заскулил.
— Плуто хороший пес, — сказал Гринберг. — Хороший Плуто, в нем нет негритянской крови. Очень хороший пес Плуто.
Он наклонился и нежно чмокнул его в морду.
— Ненавижу людей, которые называют своих собак Плуто, — заявил Флапс. — Сколько он уже у тебя?
— Два года. С тех пор как моя жена оставила мне записку, что уходит к журналисту, у которого есть талант.
— Только не надо грубостей, — сказал Флапс.
— Я на тебя не сержусь.
— Спасибо.
— Потому что у тебя нет таланта, — сказал Гринберг.
Биддль храпел под своей шляпой.
— Я сделал открытие, — сказал Флапс. — Ну да, уже два года, как ты должен был бы заметить, что твой кобель на самом деле сука.
— У нас с Плуто совершенно платонические отношения, — с достоинством изрек Гринберг. — Ставка!
— Объявляю козырей, — сказал Флапс.
Гринберг бросил свои карты.
— Вера, — прокомментировал Флапс, — тебе не хватает веры. А без веры ничего нельзя сделать, даже в карты выиграть.
В контору вошел Костелло. Он бросил свою шляпу на стол, присел на корточки перед псиной и принялся ее гладить. Его волосы были почти прямыми, губы — очень тонкими, но скулы, глаза и матовая кожа все же выдавали негритянскую кровь.
— Хороший пес Плуто. Очень хороший пес.
— Это сука, — сказал Флапс.
— Маньяк ты сексуальный, — сказал Гринберг.
— Чистокровка? — спросил Флапс.
— Ну вот, — сказал Гринберг. — Оставь кровь в покое.
— И кто это? Ирландский шарик? Гладкошерстый фокстерьер? Немецкий еврей?
— У этого пса нет негритянской крови. И этого довольно.
— А если подумать? — спросил Флапс.
— Он ариец, — сказал Гринберг. — У меня есть бумаги, они подтверждают.
Пепельница была набита окурками. Машина заговаривалась и кряхтела, как слабоумный старик.
— Что нового? — спросил Костелло.
— А чего тебе надо нового? Еще одну войну?
— Все может случиться.
— Например?
— Ну, я не знаю. Плуто заговорит человеческим голосом.
— Он тоже не скажет ничего нового, — заявил Гринберг.
Они молча курили. Биддль храпел. Машина кашляла, изрыгая свою бесконечную ленту. «Мирная конференция рассчитывает закончить свою двухлетнюю работу. Еще пять миллионов человек умерло от голода в Бенгалии…» Бумага уползала подыхать в корзину, сворачиваясь, как больная змеюка. «Программа строительства кораблей в Соединенных Штатах… По оценкам, шесть миллионов китайских крестьян умрут от голода в этом году… Атомная бомба… Гарри Трумэн заявил… В штате Индиана линчевали негра… Гарри Трумэн отвечает… Забастовки в Англии… Трущобы Франции… Превосходство белой расы… Священное право Востока…». Машину сотрясал жестокий застарелый кашель. Костелло вздохнул.
— Ты чего вздыхаешь?
— Не знаю. Люди уже давно забыли, отчего они вздыхают.
— Яблоко, — сказал Флапс.
— Чего?
— Яблоко. Змей. Первородный грех. Две пары на туза.
— Брелан! [9]— сказал Гринберг. — Флапс, почему ты стал журналистом?
— У меня не было выбора. Я подыхал с голоду.
Биддль вдруг перестал храпеть и застонал: ему снился сон. В коротеньких штанишках и хорошенькой матроске Биддль бегал за мячом по саду. Всюду порхали белые бабочки, в небе резвились белые облачка. Белые барашки гуляли по траве; другие ребятишки пускали на пруду парусник, совсем белый. Биддль умирал от желания подойти к ним, но вдруг услышал голос какой-то мамаши: «Нельзя играть с этим мальчиком, он же негр». С тяжелым сердцем бежал Биддль за мячом; и солнышко блестело, и бабочки порхали, и маргаритки цвели повсюду, только не в его сердце — там не было ни солнца, ни бабочек, ни маргариток. Он налетел на старую даму, она пригладила его курчавые волосы и ласково спросила: «Сколько тебе лет, малыш?»