Она была женщина в годах, однако они не слишком старили ее. Конечно, миссис Гарнер была более вялой и пожилой, чем когда она поселилась на Войси-стрит девятнадцать лет назад. Соседи поговаривали, что она все это время носила одну и ту же шляпку, отделанную кружевами, с розами, но это не обязательно было правдой. Сама шляпа, может быть, и была той же, но цветы на ней сморщились и потемнели о годами.

«Я полагаю вполне естественным тот факт, что имея такое обилие красивой одежды, могу не заботиться о ней, — говорила миссис Гарнер, — да я не должна это делать. Если бы я носила это черное атласное платье, то вряд ли смогла бы за него взять пять шиллингов. Но я не хочу его носить. Дайте мне мое старое шелковое платье, я всегда чувствую себя в нем леди».

Миссис Гарнер, носящая эти страшные остатки черного шелкового платья — грязного, старого, горько-зеленого оттенка, свидетельствующего о его возрасте, с протертыми на локтях рукавами, порванными манжетами, чувствовала себя в нем леди, хотя, конечно, со стороны вовсе не казалась ею. Но черный шелк имел на Войси-стрит некую ценность независимо от ситуации и, подобно тому, как мужчина, получивший орден Бани, имел право в дальнейшем гордиться им, так и леди на Войси-стрит, надев однажды черное шелковое платье, могла тем самым утвердиться в своей элегантности.

Миссис Гарнер, хотя и разговаривала сама с собой о плате за жилье и тарифе за воду, как одинокая женщина, но она была не одна на этом свете. Ее сын и его дочь делили с ней скромное жилище. Сын делал вид, что иногда работает, он был своего рода гений и очень уважал себя, был независим от тех препятствий, которые так мешали обычному человечеству, и весьма преуспел в этом. Однако он делал много расходов и хозяйство неизбежно страдало от периодических угроз владельца дома и сборщика налогов. Вряд ли можно было ожидать, что доход, приносимый от бартера поношенного белья, сможет обеспечить жилье, пищу и одежду троим взрослым людям.

Дочь Джарреда помогала своей бабушке в торговле и домашнем хозяйства, прислуживала жильцам, бегала по поручениям, поддерживала в чистоте все то, что можно было поддержать среди беспроглядной грязи, и терпела обильные упреки, которые девушка про себя называла «придирками» со стороны своих старших родственников. А они брали на себя руководство в делах и готовили разные деликатесы для семейного стола — работа крайне любимая и ответственная. Странно, что эти люди, чья пища была ограничена и иногда и вовсе отсутствовала, были исключительно разборчивы в ее приготовлении. Джарред был таким же эпикурейцем в жизни, как любой гурман в клубе.

Комната, которую в более приличном обществе назвали бы гостиной, на Войси-стрит называли передней на первом этаже, была отдана целиком в распоряжение мистера Джарреда Гарнера. Это была самая важная и нужная комната в доме, как говорила миссис Гарнер, и не отдать эту комнату Джарреду значило лишиться стабильного дохода. Занятия Джарреда требовали того, чтобы комната находилась на северной стороне дома, и она находилась там, более того, в ней было большое, до самого потолка, окно, которое было необходимым элементом обстановки, располагавшейся здесь некогда — мастерской художника, до того, как район Войси-стрит стал таким, каким он был описан выше.

Джарред был художником, и высокое окно как раз подходило к его роду деятельности. Он был профессором по подделке картин и скрипок и прекрасно сочетал оба этих направления, но особенно преуспел в последнем, которое представляло собой сложный и запутанный процесс, сходный с магией. Так, с помощью лака и дымного камина Джарред мог переделать обычную скрипку в скрипку Амати или Гварнери. Он колдовал немного и над картинами так же, как и над скрипками, и мог превратить работу какого-нибудь живущего рядом неудачливого художника в творенье Рубенса или Вандейка, вполне пригодное для продажи.

Половина картин на Войси-стрит прошла через руки Джарреда. Жеманные, с обнаженными плечами светловолосые красавицы Лилайской школы — он знал их до последнего изгиба их пальчиков и формы корсетов, он сидел и размышлял над ними много ночей подряд, куря свою черную трубку и выпуская облако дыма на их вялые улыбающиеся лица, и рассчитывал разницу между этой мазней и творениями признанных мастеров. Джарред увлекался вообще самыми разнообразными делами. Он занимался иногда биржевой спекуляцией, конечно, в самых невинных ее формах. Покупал часть акций у компаний, а затем перепродавал им обратно. Он приложил руки почти ко всему, как он сам шутя говорил: «от игры в „расшибалочку“ до человекоубийства». Джарред занимался также частным расследованием и хотя не очень преуспел в этом, но заслужил некоторое признание среди людей, владеющих этой благородной профессией, за свое умение хорошо идти по следу преступления.

Он был широкоплечим, крепким мужчиной. Что-то цыганское виделось в его смуглом лице с черными маленькими глазами, но с необычным в них блеском, что делало его взгляд колючим. Возможно, цыганская кровь и превращала его черты в такие разбитные, даже черные курчавые волосы не могли быть уложены аккуратно на его голове. Вы можете встретить его с золотыми серьгами в ушах и лотком на спине, разыскивающего свою очередную жертву. Были, конечно, и еще цыгане на Войси-стрит, но не такие, как он — любящий уют домашнего очага, удобное кресло и строящий планы на будущее. Мать и дочь были скучны для него. Жалкая маленькая комнатка, где он жили, спали, готовили и ели, была пародией на помещение и находилась позади лавки. Когда мать или дочь Джарреда хотели зайти к нему, то предварительно стучали со свойственным им смирением. Только, когда он был особенно весел, когда дела его шли хорошо или когда он проворачивал свои махинации с Амати и Рубенсом, он снисходил до ужина со своими домочадцами в маленькой нижней комнатке. Тогда его душа как бы приходила в волнение, и он мог рассказать им свои планы или высказать свое возмущение по поводу судьбы, которая не обеспечила его капиталом.

— Я мог бы сделать все, если бы у меня были деньги, — декларировал он. — Дайте мне тысячу фунтов для начала, и я умру в такой же роскоши, что и Ротшильд.

Его дочь имела привычку сидеть с локтями на столе, хотя часто получала выговор за это со стороны своей бабушки, которая никогда не забывала быть вежливой и в свое время во всю смотрела за выражением лица собственного отца, не желая пропустить его указаний.

Джарред мало-помалу внушил дочери глубочайшую веру в его гениальность. Он говорил о тех вещах, которые мог бы сделать и еще сделает, если судьба будет благосклонна к нему — это была наиболее частая тема, к которой он обращался в своих монологах. Эти рассказы обычно были рождены ярким воображением и пинтой шестипенсового элля.

Луиза Гарнер безоговорочно доверяла своему отцу и жила с постоянным чувством гнева против общества за то, что оно не признавало и плохо обращалось с ним. Ей казалось очень несправедливым то, что такой человек, как Джарред Гарнер, не мог иметь своего места и власти, карет и лошадей, прекрасного дома, роскошной одежды и собственной земли, дающей ежедневное пропитание. Должно быть, существовала какая-то ошибка, сплетение лжи в мировом механизме, допустившем, чтобы Джарред носил, обтрепанные ботинки и ел скудный обед. Это чувство, воспитанное дикими отцовскими монологами, росло вместе с тем, как росла Луиза и нашло свое выражение в скрытом недовольстве, которое отображалось даже на ее лице, таком похожем на отцовское, только глаза были больше и мягче и рот выглядел более маленьким и аккуратным, но цвет кожи и черные волнистые волосы выглядели такими же цыганскими и в каждой черте лица была решительность и гордость. Красота Луизы Гарнер была мягкой и спокойной, ее чистота была искренней и неподдельной. Да, в моменты хорошего настроения мистер Гарнер мог сказать: «Лу, неплохая девочка». Ни эгоизм, ни тщеславие не нашли себе места на Войси-стрит. Другие пороки могли бурно разрастаться здесь, но для этих здесь не было благоприятной почвы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: