Я была уверена, что она благополучно приземлилась. Уже четыре дня я ничего не писала, и причина тому была проста — не было бумаги. Первый день, когда они не пришли, я восприняла как праздник — проспала все утро. Одеяло изменило мою жизнь. К концу второго дня я изголодалась и немного устала сидеть в непроглядной тьме. А затем показали те фотографии. Заднюю кабину Лизандера Мэдди я уже видела, но в этот раз принесли другие — кабина пилота вблизи.
Ох, Мэдди, Мэдди... То были последние мирные моменты моих выходных. Кроме того, они снова устроили допрос той француженке. Я лежала, прижавшись носом к щели под дверью, — я рыдала, ведь то было единственное место, излучавшее свет, — и видела ее ноги, пока они волокли ее по коридору (красивые ноги — она всегда была босиком).
После тех фотографий я не могла спокойно спать, и, как я уже говорила, моя комната соседствовала с той, которую использовали для пыток и прочих мучений. Даже будь у меня перина, глухота была бы единственным выходом, чтобы уснуть.
Следующим утром трое солдат заковали меня в цепи — в цепи! — и потащили в подвал, где, я была уверена, меня расчленят. Но нет, мы оказались на кухне — буквально на кухне этой опороченной гостиницы — где они варили великолепный капустный суп цвета помоев. (Хлеб они здесь не пекли — тот, что давали нам, явно был выброшен кем-то другим.) По всей видимости, кухарку, которая чистила плошки, сметала с полов опилки и посыпала взамен них опилки не такие плесневелые, подвозила дрова и уголь, опустошала ночные горшки пленных, чистила картошку на суп для офицеров Гестапо (и мне нравится думать, что между последними двумя делами она не мыла руки) и так далее, уволили. Точнее, ее арестовали и отправили в тюрьму — очевидно, не в эту — потому что она украла несколько кочанов капусты. В любом случае, со вчерашнего или даже позавчерашнего дня им нужен был кто-то другой для выполнения столь сложных задач, пока они не нашли другую ломовую лошадь взамен предыдущей.
А кто подойдет на эту должность лучше, чем праздный летный офицер из подразделения специальных операций? Цепи были напоминанием, что я узник, а не работник. Напоминанием прежде всего для повара и его сподручных, я думаю, но повар был до того отвратителен и жалок, что не заметил бы, даже будь я в одежде Фюрера, пока мог дотянуться до моей груди.
И... Я позволяла ему. Вы могли бы подумать, что ради еды, но нет! (Хотя старый хрыч очень щедро позволил мне пировать кожурой от картошки. Сама же я ничего не чистила, потому что они предусмотрительно не дали мне нож.) Нет, тело, как и душу, я продала за бумагу.
Подвал Шато де Бордо представлял собою лабиринт странностей. Довольно жутких. Несколько комнат (например, с холодильными установками и печами) они явно использовали для кошмарных экспериментов, но большинство камер пустовали, потому что были недостаточно безопасными и слишком темными для продуктивной работы. Повсюду по-прежнему валялась кухонная утварь отеля — огромные кофейники, медные кастрюли размером с ванную, пустые бутылки из-под молока и вина, банки от варенья, а в коридоре до сих пор висели засаленные голубые фартуки. Несчетное количество служебных лифтов и ресторанных подъемников когда-то работали для перевозки подносов и ящиков, доставлявшихся с главной улицы, а изучая один небольшой подъемник (выискивая способ сбежать на нем, если сумею протиснуться туда), я нашла бумагу — стопки неиспользованных бланков заказа, вышвырнутых в лифт с глаз долой, чтобы не мешали.
Я думала о Саре Кру из «Маленькой принцессы», которая притворялась, будто она узница Бастилии, чтобы сделать свою работу посудомойкой более сносной. И знаете... Я так не могу. Что толку притворяться заключенной в Бастилии? Два дня я провела в цепях, под землей, под присмотром монстра. Ариадна в лабиринте Минотавра? (Жаль, что не подумала об этом раньше.) Но, в любом случае, я была слишком занята рабским трудом, чтобы представлять себя кем-то другим.
Поэтому... Я собираюсь забрать эти бланки с собой, как плату за грязные приставания, и попытаюсь пресечь дальнейшие попытки, сказав, что я личный плед в шотландскую клетку фон Линдена и что Гауптштурмфюреру не очень понравится, если повар надругается надо мной.
Господи! Как выбрать между инквизитором Гестапо и тюремным поваром?
Конечно же, мне не разрешили забрать бумагу к себе в камеру (думаю, для того, чтобы я не смогла порвать ее на полоски, сплести из них веревку и повеситься), поэтому пришлось выжидать момента в коридоре, пока фон Линден был занят кем-то другим. Так я и стояла, скукожившись в углу, скованная цепями по рукам и ногам, и сжимала стопку пустых бланков, стараясь не обращать внимания на то, что они делают с пальцами Жака посредством раскаленного металла и щипцов.
Спустя час или около того этой утомляющей мелодрамы, ф.Л. сделал перерыв, чтобы побеседовать со мной. С самой холодной дворянской интонацией я сказала ему, какая убогая, должно быть, империя Третьего Рейха, раз не может позволить себе обеспечить бумагой таких предателей-информаторов, как я, и упомянула о том тупом животном на кухне и его исподнем, который очень разочарован ходом войны (Италия пала, немецкие города и фабрики разбомбили вдребезги, а весь мир ждет нападения союзных сил в ближайший год — и благодаря всему этому я и Жаки здесь, пойманы при попытке поторопить нападение).
Фон Линден хочет знать, читала ли я «Фунты лиха в Париже и Лондоне»38 Оруэлла.
Жалею, что удовлетворила его своим изумлением. Ох! Наверное, когда-то я обронила, что люблю Оруэлла. И о чем я думала?
В связи с этим у нас возник радушный спор насчет оруэлловского социализма. Он (ф.Л.) осуждал его (очевидно, из-за того, что Оруэлл в течение пяти месяцев в 1937 году противостоял идиотским фашистам в Испании), а я (тоже не всегда соглашавшаяся с Оруэллом, но по другим причинам) говорила, что мой опыт в качестве поваренка не совсем то, что имел в виду Оруэлл, если ф.Л. намекает на это, хоть мы и находились в похожем подвале французского отеля с похожей платой за работу (Оруэлл получал несколько больше, чем я, насколько я припоминаю — в добавок к картофельным очисткам еще и несколько бутылок вина). В конце концов, фон Линден отобрал мои бумаги, снял цепи, и меня снова бросили в камеру.
То был весьма сюрреалистичный вечер. Мне приснилось, что я вернулась к самому началу и меня пытают снова и снова — побочный эффект наблюдения за их работой над другими. Ожидание их дальнейших действий, каждого нового удара во сне было такое же тошнотворное, как и наяву.
В ту неделю допросов — после того, как они практически месяц морили меня голодом в полной темноте и когда наконец снизошли к более сложным методам сбора информации — фон Линден ни разу на меня не взглянул. Помню, он расхаживал так, будто производил в уме очень сложные подсчеты. Всю грязную работу делала кучка его сподручных в перчатках. Казалось, ему не приходилось указывать им, что делать; полагаю, он обходился лишь кивками и взмахами рук. Словно у них все было доведено до автоматизма. Ужас и унижение состояли не в том, что они сняли с меня даже нижнее белье и медленно рвали на куски тело, а в том, что всем, похоже, было наплевать. Они делали это не забавы ради; не из жажды, удовольствия и не ради мести; они не издевались надо мной так, как Энгель; они не испытывали злость по отношению ко мне. Молодые солдаты фон Линдена всего-навсего делали свою работу, так равнодушно и четко, будто разбирали радиоприемник. А фон Линден выступал в качестве главного инженера, который беспристрастно руководил процессом, все проверял и контролировал.
Вот только радиоприемник не дрожит, не плачет, не ругается, не клянчит воду, не тошнит и не вытирает нос о собственные волосы, пока его бьют током, режут, жгут и связывают. Он просто стоически терпит, как и полагается радиоприемнику. И не будет возражать, если вы оставите его прикованным к стулу сидеть в собственных испражнениях на три дня, привязав к спине железную рейку, чтобы он не мог откинуться назад.