Громкий стук в дверь прервал его размышления. Это был лесничий из Графенау с крепом на рукаве. Он дружил еще с покойным отцом Зигварта, часто заходил в равенсбергское лесничество, и Герман рос на его глазах. Он и теперь, приезжая в город, каждый раз навещал архитектора, да и Герман не раз заходил в «Совиное гнездо». Зигварт знал барона Гельфенштейна и его внучку и теперь выразил свое соболезнование по поводу горя, постигшего старого лесничего.
— Да, это случилось раньше, чем мы ожидали. Мой бедный старый барин заснул совсем тихо. Похоронили его как настоящего принца. Съехались все соседи, а господин коммерции советник с супругой принимали их в Графенау. Последнего Гельфенштейна похоронили в склепе его предков. Граф Равенсберг умеет устроить все как подобает. Похороны были великолепны, и сам граф шел за гробом под руку с баронессой Траудль. Она, бедная, совсем убита горем.
— Ну, в семнадцать лет с таким горем скоро справляются, — сказал Зигварт. — Что, теперь она в доме графа Равенсберга, под его опекой?
— Ей-то хотелось бы иметь другую опеку, — проворчал лесничий. — По этому поводу я и пришел к вам, Герман, ведь вы дружите с поручиком Гунтрамом. Он мне довольно часто говорил про вас.
— Да, мы были друзьями, и я знаю, что он часто бывал в «Совином гнезде», — ответил Зигварт отвернувшись.
— Он влюбился в мою баронессочку, — продолжал между тем Гофштетер, — и по всем правилам обручился с ней. Поручик собирался поговорить об этом со своим отцом, а потом и с нашим старым барином. Это было всего за два дня до смерти господина барона, а на следующий день я вдруг вижу — баронессочка в горьких слезах. Она получила письмо из Графенау. Там было ясно написано, что господин поручик не имеет права жениться, возвращает невесте ее слово и уезжает с отцом, так как в его жизни случилась страшная катастрофа, уничтожающая все его надежды, все его будущее. Дальше он просил баронессочку забыть его, прощался с ней навсегда и так далее… ну, что всегда говорится в таких случаях. Что же мне теперь прикажете делать?
Зигварт молчал. Он не знал о любви Адальберта к Траудль, да и не относился к ней как к взрослой. Значит, его бедному другу пришлось перенести еще и это горе!
— Слава Богу, что мой старый барин уже ничего не мог узнать об этой истории, — продолжал Гофштетер, — жизнь в нем уже едва-едва теплилась, а на следующее утро он заснул навсегда. Поднялись суета и возня. Приехал граф Равенсберг со своим сыном, начались хлопоты с похоронами, а баронессу Траудль увезли в Равенсберг. Я лишь теперь пришел в себя и вот хочу спросить у вас по чести и совести, ведь вы давно знаете поручика: кто он — негодяй или нет?
— Нет, Адальберт не негодяй, — серьезно возразил Герман. — Он написал правду, я знаю, что в его жизни случилось действительно нечто тяжелое, но он в этом не виноват.
— Я тоже не мог себе представить, чтобы он разыгрывал комедию. А теперь расскажите мне, что, собственно, случилось.
— Я не имею права рассказывать, если Адальберт сам умалчивает о случившемся. Он сам еще не знает, чем все кончится, необходимо переждать некоторое время. Теперь ему ничего не оставалось как отступить, и я на его месте сделал бы то же самое.
— Черт возьми! — сердито крикнул Гофштетер. — Господин поручик просто-напросто исчезает, а моя баронессочка выплакала с горя глаза и уже поговаривает о смерти. Этого я не могу допустить! Вы должны все сказать мне!
Он грозно подступил к архитектору, но в эту минуту открылась дверь, и кто-то вошел. Лесничий обернулся и мгновенно вытянулся в струнку, так как питал безграничное уважение к Равенсбергам. Герман очень удивился, граф часто звал его к себе, но впервые сам навестил своего воспитанника.
— А, Гофштетер! — приветливо сказал граф. — Вы, верно, пришли поделиться своим горем? Я знаю, что смерть вашего барина сильно огорчила вас, но нам всем приходится мириться с неизбежным.
Лесничий провел рукой по глазам, продолжая стоять навытяжку. Приход Равенсберга был для него очень некстати, так как он не мог теперь добиться желаемого разъяснения. Он не смел мешать господам и вынужден был немедленно удалиться.
— Я уже давно хотел побывать у тебя и посмотреть, как ты устроился, — заговорил Равенсберг. — Герман, почему ты в свое время не возражал на мои упреки? Почему я должен был узнать от посторонних, что именно заставило тебя вернуться в Эберсгофен? Вся эта история с Гунтрамом была невероятна!
— Вот потому-то я и не старался убедить вас, — серьезно сказал архитектор. — Мистер Морленд обещал мне доказать в Равенсбесге мою невиновность.
— И сделал это в совершенстве. Но для меня-то в этом не было ни малейшей необходимости. Я находил подобное обвинение только смешным. Но почему ты тогда же не обратился прямо ко мне? Я живо расправился бы с Гунтрамом и отстоял бы твои права. А ты боролся целые месяцы, позволил выгнать себя из Берлина, не говоря мне ни единого слова. Это величайшая глупость.
Зигварт не защищался, так как в этих словах была большая доля правды. Если бы он тогда же обратился за защитой к своему высокому «покровителю» и тот открыто стал бы на его сторону, дело, вероятно, приняло бы совершенно другой оборот. Однако он не мог сделать этого из-за какого-то предчувствия, мешавшего ему о чем бы то ни было просить графа.
— Но теперь с этим покончено, — продолжал граф. — После той сцены в Графенау Гунтрам, вероятно, не отважится настаивать на своем обмане, а ты, конечно, откажешься от своего безумного плана отправиться в Америку. Ничего путного из этого не выйдет. Я вполне понимаю тех, кто хочет заручиться трудом такого человека, как ты, но талантливые нужны и здесь, и ты останешься!
Эти слова были произнесены властно и сердито. Равенсберг был, очевидно, оскорблен тем, что его воспитанник доверился чужому человеку и обсуждал с ним свое будущее. Но резкий и повелительный тон графа вызвал протест со стороны Зигварта.
— Я еще не взял на себя никаких обязательств, — возразил он, — но, когда речь идет о моем будущем, простите, граф, я уж сам решу этот вопрос. Предложение мистера Морленда и лестно, и выгодно.
— Он сулит тебе золотые горы? — насмешливо сказал граф. — Возможно, что ты и прав, но я тебе говорю, что ты не годишься для бесконечной погони за наживой, и никогда не будешь годиться. Останься, Герман! Ты ведь теперь не юноша и известный как архитектор, весь Берлин знает виллу Берндта, а когда узнают, как позорно оспаривали у тебя твое собственное произведение, все заинтересуются тобой. Раз перед тобой открыта дорога, ты можешь и здесь создать что-нибудь выдающееся. Я предоставляю в твое распоряжение капитал, чтобы ты мог быть независимым. Оставайся с нами!
— Вы осыпаете меня своими милостями, граф, я, право, не знаю, чем их заслужил, но… остаться не могу!
— Пожалуйста, не говори «нет»! — перебил его Равенсберг. — На этот раз ты серьезно рассердишь меня, своим проектом ты блестяще доказал свой талант, и этого довольно. Кроме того, ты, по-видимому, и здесь очень усердно работал. — Он подошел к письменному столу, на котором лежало несколько чертежей, и, случайно взглянув на стоявший на столе портрет, воскликнул: — А, твоя мать!
Зигварт с удивлением поднял на него глаза! Откуда граф мог знать, что это его мать? Положим, портрет много лет висел на стене в лесничестве, и граф мог узнать у своего лесничего, чей он.
— Ты был еще ребенком, когда она скончалась, — продолжал Равенсберг, — она умерла совсем молодой. Ты, вероятно, совершенно не помнишь ее? Она была гораздо красивее, чем на этом портрете.
— Разве вы знали мою мать? — вздрогнув, спросил Герман.
— Да.
— Но ведь вы приехали в Равенсберг после ее смерти.
— Я знал ее еще девушкой, она жила в нашем доме, и — почему мне не сказать тебе этого? — я когда-то очень любил ее.
Зигварт был изумлен, он не подозревал этого. Равенсберг взял в руки портрет и, погрузившись в воспоминания, задумчиво проговорил:
— Несмотря на разницу в нашем общественном положении, мы оба надеялись тогда на брак, но это не сбылось, закон родовых традиций был неумолим, ведь я был единственным сыном и должен был поддержать имя и имущество семьи, для этого мне надо было жениться на девушке нашего круга и богатой. Вмешалась семья, и наша юношеская мечта окончилась разлукой и самопожертвованием. Но я не забывал твоей матери никогда! — Он поставил портрет на прежнее место и обратился к Герману: — Понимаешь ли ты теперь, почему ты мне дорог? Ты ее сын, а она для меня — воспоминание тех дней, когда я еще верил в любовь и счастье и не хотел признавать тиранию общественного положения. Я вынужден был тогда подчиниться, но теперь, когда приблизилась старость, мне не хочется быть одиноким, я желаю чувствовать около себя молодость и жизнь и… не отпущу тебя, Герман!