— Меня? Но ведь у вас есть сын?

— Бертольд? — Равенсберг слегка пожал плечами, — он женат, у него своя личная жизнь, и для отца уже не остается почти ничего. Оставайся здесь, Герман! Если ты уедешь, я лишусь тебя навсегда. Ты всегда холодно относился ко мне, посмотри же на меня как на друга, относящегося к тебе по-отцовски. Только для этого я говорил с тобой о прошлом, теперь ты поймешь многое.

В голосе графа слышалась необыкновенная мягкость, почти нежность, однако этот тон не нашел отклика в душе Зигварта. Он ответил с серьезной горечью:

— Конечно, я понял многое, что до сих пор было для меня загадкой.

— Что ты хочешь сказать? — изумленно спросил граф.

— Я говорю о неравном браке моих родителей. Девушка, у которой отняли и любовь, и счастье лишь потому, что она «не ровня», ищет, чем бы успокоить израненное, больное сердце, и хватается даже за такую судьбу.

— Что это значит? — воскликнул граф с загоревшимися глазами, — такую судьбу! Но разве ее муж не был к ней всегда предупредителен? Ведь он же клялся в этом всеми святыми! Ведь это было строго-настрого приказано ему.

— Приказано? — вздрогнул как от удара Герман. — Кто имел на это право? И кого это вообще могло касаться? — задыхаясь, вымолвил Зигварт, но не получил ответа.

Равенсберг посмотрел на него долгим, мрачным взглядом, потом тихо проговорил:

— Герман, поди сюда.

Но Герман сделал шаг назад и, бледнея, бросил невыразимо жесткий взгляд на стоявший на столе портрет — теперь он знал все!

— Подойди ко мне! — повторил Равенсберг, — если ты догадываешься… Но, Боже мой, не гляди же на свою мать такими страшными глазами! Ты ведь не мальчик, а мужчина, знакомый с жизнью, и должен понимать известные вещи. — Однако Зигварт по-прежнему молчал. Граф отвернулся и после минутного молчания снова заговорил: — Это известие слишком неожиданно для тебя, я вижу, что тебе надо дать время освоиться с ним. Буду ждать тебя на днях. Тогда мы оба будем спокойнее и поговорим обо всем. На этих днях, слышишь, Герман? Я жду тебя, а теперь прощай! — Он протянул руку, но Герман не шевельнулся, не произнес ни слова и стоял, как окаменелый. — Прощай! — повторил Равенсберг уже с раздражением и повернулся к двери.

На пороге он остановился, как будто чего-то ожидал, но не дождался, и дверь за ним захлопнулась.

Герман остался один. Он стоял перед портретом матери, перед той иконой, которую «никто не мог ни отнять у него, ни запятнать», перед своей святыней, которой не могла коснуться кощунственная рука, а теперь? Святыни больше не было. То, что было для него самым чистым, самым лучшим в мире, было растоптано. Им овладело отчаяние, почти безумие, он сжал кулаки, ему захотелось вдребезги разбить портрет, но большие темные глаза матери глядели на него с выражением страдания и безысходной печали, в них отражалась вся скорбь разбитой жизни. Сжатые кулаки опустились сами собой, Герман стал на колени и, положив голову на сложенные руки, горько зарыдал.

— О мама, мама! Зачем ты заставила меня испытать это горе?

Глава 13

В последнее время семейная жизнь в Равенсберге становилась все тяжелее, отношения между графом и Морлендом до такой степени обострились, что постоянно грозили окончательным разрывом.

Первым поводом к размолвке послужило вмешательство американца в плутни управляющего и лесничего. Равенсберг не принимал никаких мер против негодяев, чтобы никто не смел сказать, будто он действует под чужим давлением. Тогда Морленд прибег к насильственным мерам. Воспользовавшись выездом графа на охоту, длившимся несколько дней, он привлек на свою сторону зятя и, приказав позвать управляющего и старого лесничего, пригрозил им расследованием и ревизией, а затем потребовал, чтобы они немедленно подали в отставку. Виновные не выдержали холодного беспощадного напора американца, поняли, что здесь им нечего ждать пощады, и покорились.

Вернувшись с охоты, Равенсберг нашел на своем письменном столе две просьбы об увольнении, а от сына узнал обо всем случившемся. Граф был вне себя от бесцеремонного вмешательства в его дела и излил весь свой гнев на Бертольда, допустившего подобную дерзость. Тем не менее ему пришлось считаться со свершившимся фактом, и принять на службу уличенных обманщиков снова было уже немыслимо. Если бы Бертольд не сделал всего, что лишь было возможно, чтобы отвратить неприятную сцену, разрыв был бы неизбежен.

Этот случай положил начало открытой войне между графом и Морлендом. Они еще встречались за столом и соблюдали рамки приличия, принятые между хозяином и гостем, но с трудом сдерживаемая катастрофа уже носилась в воздухе и должна была рано или поздно разразиться.

Юная сирота баронесса фон Гельфенштейн переселилась в Равенсберг. Ни ее опекун, ни Бертольд не могли понять, отчего так изменилась их веселая шалунья, постоянно ходившая теперь с заплаканными глазами и явно не собиравшаяся утешаться. Правда, Траудль была очень привязана к деду, но ведь он уже достиг предельного возраста, да и молодежь обычно все легко и скоро забывает.

Алиса сначала тоже верила, что Траудль тоскует по умершему, но потом женским инстинктом поняла, что причина другая, и начала допытываться. Сперва Траудль отмалчивалась, не желая выдавать свою тайну, но потом не выдержала. Ей необходимо было высказаться, пожаловаться кому-нибудь на первое горе своей молодой жизни, и она открыла свое сердце.

Алиса слушала с удивлением, в ее глазах Траудль была совершенным ребенком, к которому никто не мог относиться серьезно, и вдруг у нее оказалась своя сердечная тайна! Сама по себе вся эта история казалась ей чрезвычайно естественной: семнадцатилетняя девушка и молодой поручик, ежедневно встречающиеся в самой свободной обстановке, — все это было так понятно. Она удивилась только страстности, с которой молодая девушка говорила о своем увлечении:

— И с тех пор я ничего не слышала о нем, нет ни письма, ни весточки! Я даже не знаю, вернулся ли он в свой гарнизон или еще у отца. Не знаю, что могло с ним случиться.

Алиса, знавшая все от своего отца, предвидела возможные последствия случившегося. Если Зигварт снова поднимет это дело и такие люди, как Морленд и Берндт, станут на его сторону, то имя и положение Гунтрама, несомненно, пострадает. Его сыну придется выйти в отставку, и он не осмелится предложить свое обесчещенное имя баронессе Гельфенштейн. Но говорить ей об этом теперь не следует, пусть она хорошенько выплачется и тем скорее забудет то, что должна забыть.

— Успокойся же, Траудль, — ласково сказала Алиса, — если уж вам суждено было расстаться, то такая внезапная разлука, пожалуй, лучший выход для вас обоих. Мало ли что может случиться? Может быть, Гунтрам обязан скрывать истину.

— Но почему он не говорит мне, что случилось? Я знаю, что произошло несчастье, и должна знать, какое именно. Я хочу помочь ему, утешить его, но он считает меня ребенком, неспособным перенести горе, и мне это невыносимо больно!

Она снова заплакала, спрятав голову в складках платья молодой женщины, перед которой стояла на коленях. Алиса тихо гладила ее блестящие волосы. Было что-то трогательное в этой детской уверенности, что она может утешить и помочь «ему».

— Не смотри на это так грустно, — сказала Алиса. — Вы оба пережили короткий, счастливый летний сон, теперь он кончился. Никто не осудит вас за этот невинный флирт. Только не надо очень серьезно относиться к этому.

— Флирт? Когда два человека любят друг друга всей душой, ты называешь это флиртом? О, я тоже знаю это слово, вы выдумали его у себя в Америке, потому что не знаете любви. Вы выходите замуж по расчету, вы даже не знаете, что значит иметь сердце.

— Траудль, ты становишься невежливой, — неожиданно нахмурилась графиня. — Что ты можешь знать об этом?

— А разве ты вышла замуж по любви? Ни ты, ни Бертольд не знали друг друга, когда он поехал в Интерлакен делать тебе предложение. Ты хотела только одного: стать графиней Равенсберг. Если бы дедушка приказал мне выйти замуж за богатого человека, я прямо сказала бы: «Нет!» Почему Бертольд не сделал этого? — и она выразительно топнула ногой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: