— Нет! — ответил Михаил, мрачно и твердо глядя в лицо генералу. — Я знаю, что моя мать открыто пошла наперекор вашей воле, что она пренебрегла родиной и семьей, и если у отца говорило не сердце, а одно лишь формальное право, то он должен был оттолкнуть ее. Но я знаю также, что самой страшной провинностью ее было то, что она последовала за искателем приключений мещанского происхождения. Будь он из привилегированного класса, будь он заблудшим, опустившимся отпрыском аристократической семьи, ее не стали бы судить так строго, ей открыли бы в несчастье отцовские объятия, и ее сыну не стали бы представлять отцовскую память в виде какого-то позора! Ведь тогда я как-никак был бы наследником старого имени, ну, а все остальное постарались бы тщательно замаскировать. И уж во всяком случае меня не сдали бы в руки какого-нибудь Вольфрама в надежде, что я пропаду там!

Глаза генерала метали молнии, но он перестал обращаться с молодым офицером, как с посторонним. Теперь он заговорил, хотя и гневно, но обращаясь к своему внуку:

— Ни слова более, Михаил! Я не привык, чтобы со мною говорили в таком тоне! Что ты осмеливаешься поставить в вину?

— То, что я могу доказать, потому что это — правда! — ответил Михаил, твердо выдерживая грозный взгляд Штейнрюка. — Вам было бы нетрудно отдать мальчика-сироту в какое-нибудь дальнее учебное заведение, где о нем не было бы ни слуху, ни духу, но где он по крайней мере мог бы стать пригодным для чего-нибудь в жизни. Только вот именно он не должен был стать пригодным к чему бы то ни было! Поэтому его обрекли на жизнь среди грубых, низких людей, на побои и ругань, и все воспитание клонилось лишь к тому, чтобы подавить в нем все духовные способности и превратить в грубого, придурковатого парня, которому было бы как раз по плечу прозябать всю жизнь где-нибудь в лесах! Тогда была бы совершенно исключена опасность, что я когда-либо приближусь к благородному кругу графов Штейнрюков, тогда я должен был бы быть благодарен и за то, что мне дали возможность вести хоть крестьянскую жизнь. Чужая рука вырвала меня из этого ужаса, чужому я обязан воспитанием, положением в жизни, всем, а кровным родным я мог быть обязан лишь духовной гибелью!

Казалось, Штейнрюк онемел от этой неслыханной дерзости, но было и еще кое-что, лишавшее его дара слова. Когда-то давно ему уже пришлось выслушать нечто подобное из уст деревенского пастыря, теперь тот же упрек был брошен ему прямо в лицо с пламенной энергией. Хотя обыкновенно граф Михаил Штейнрюк был не из тех, кто отвечает молчанием на оскорбления, но тут, сознавая справедливость упрека, он не находил слов. Прежде он как-то не отдавал себе ясного отчета в правильности своего образа действий, но теперь прошлое предстало перед ним, словно в зеркале, и отраженная картина была уж слишком неприглядна.

— По-видимому, ты до сих пор еще не забыл воспитания Вольфрама! — резко сказал он наконец. — Уж не собираешься ли ты снова устроить мне сцену, как тогда?

Граф не мог придумать ничего худшего, как вызвать воспоминание о сцене в Штейнрюке. С тех пор прошло десять лет, но у Михаила при воспоминании об этой сцене вскипела вся кровь.

— Тогда вы назвали меня вором! — крикнул он. — Без доказательств, без расследования, на основании беспочвенного подозрения! Любому лакею вы позволили бы оправдаться, но ваш внук без всяких околичностей был выставлен преступником. Да, тогда я схватился за первое, попавшее мне под руку и могущее служить орудием. Тогда я не знал, что оскорбителем был мой дед, но с той минуты, когда я узнал об этом, во мне пробудилась пламенная жажда отмщения!

— Михаил! — грозно крикнул генерал. — Ни слова более в этом тоне, который не уместен ни по отношению к начальнику, ни по отношению к отцу твоей матери! Я запрещаю тебе говорить со мной в таком тоне, и ты должен подчиниться!

Обыкновенно все смерялось, когда граф говорил таким образом, но здесь ему пришлось натолкнуться на другую, не менее сильную волю. Правда, Михаил усилием воли заставил себя успокоиться, но его голос зазвучал теперь еще более холодно и властно, ничего не потеряв в энергии.

— Слушаю-с, ваше превосходительство! Я не искал этого разговора, он был силой навязан мне, но надеюсь, что теперь вы освободились от опасений за возможность претензий с моей стороны на родственную связь с вами. Вы так высоко возноситесь над обыкновенными людьми со своим древним родословным деревом! Своего единственного ребенка, осмелившегося пойти наперекор родовой гордости, вы оттолкнули недрогнувшей рукой и вычеркнули из жизни. Но ваш герб не так недосягаем, как солнце в небе, и, быть может, настанет день, когда на нем заведется пятно, которое вы не сможете удалить. Тогда вы почувствуете, что значит страдать за чужую вину, тогда вы поймете, каким безжалостным судьей были вы к моей матери! Могу я считать прием оконченным?

Он опять стоял в строгой позе солдата.

Генерал ничего не ответил. При последних словах Михаила его вдруг охватил невольный ужас, как будто они были мрачным пророчеством. Он молча кивнул Роденбергу, и тот вышел, ни разу не обернувшись назад.

Оставшись один, Штейнрюк принялся беспокойно ходить по комнате, но при этом его взор постоянно возвращался к портрету, висевшему на стене и изображавшему его самого молодым офицером. Нет, ни малейшего сходства не было между этим красивым лицом с благородными, правильными чертами и другим лицом, очень характерным, но некрасивым. И все-таки те же самые глаза сверкали графу с того лица, это был его собственный голос, как его, были эта непреклонная гордость, железная энергия; не в чертах лица, но во взоре и манерах было разительное сходство!

Это с непреодолимой силой внедрялось в сознание старика, внимательно смотревшего на свой портрет. Он был возмущен, оскорблен, и все же в его душе дрожали особые ощущения, которых он никогда не испытывал, которых ему сильно не хватало при общении с сыном и внуком: сознание, что существует наследник его крови и характера! Тщетно старался он отыскать в Рауле хоть малейшую каплю этого наследства. Но в жилах непризнанного сына отверженной дочери, переступавшего его порог в качестве совершенно постороннего человека, текла его кровь, и, несмотря на всю ненависть и гнев, генерал чувствовал, что Михаил Роденберг — его родной внук!

Глава 15

Профессор Велау жил в западной части города, занимая небольшой, но хорошенький особняк, нарядное убранство которого доказывало, что занятия строгой наукой не мешали профессору пользоваться радостями жизни.

Зима кончилась, наступил март, и в полях уже начинали показываться первые вестники весны. А в доме Велау по-прежнему царила бурная атмосфера. Отец все еще не примирился с самоуправством сына, и над головой Ганса частенько проносилась гроза. В тот день опять профессор, воспользовавшись случаем, обрушил на голову Ганса, зашедшего к нему в кабинет, полную чашу гнева.

— Ты посмотри только на Михаила! — закончил он свою обличительную речь. — Вот он так знает, что такое работа, и двигается вперед! В двадцать девять лет он уже стал капитаном, а ты?

— Я очень хотел бы, чтобы Михаил хоть разок выкинул какую-нибудь глупую шутку! — недовольно сказал Ганс. — Тогда, по крайней мере, мне не приходилось бы постоянно слышать о его превосходстве! Ты уже видишь в новоиспеченном капитане будущего генерал-фельдмаршала, который выиграет все наши сражения, а своему единокровному сыну, который, бесспорно, является восходящей звездой, ты отказываешь в чем бы то ни было. Отец, ведь это возмутительно, наконец!

— Оставь, пожалуйста, свое шутовство! — сердито перебил его Велау. — И ты еще хочешь уверить меня, будто ты «прилежен»! Ну, конечно, в том смысле, как это понимают господа художники! Полдня бегать и забавляться под предлогом необходимости этюдов, а остальное время выкидывать всякие безумства в ателье! Потом придет черед неизбежной поездки в Италию, где продолжают забавляться опять-таки под предлогом этюдов! И это у вас называется работать! Но такая жизнь совершенно в твоем вкусе, потому что больше ты ровно ни на что не годишься!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: