— Не стесняйся своего горя, Аксель, — мягко говорит она. — Жизни без горя не бывает. Я знаю, как тебе трудно. Аня была особенной. Но горе поможет тебе многое понять. Я уверена, что ты это уже почувствовал. Горе помогает самоограничению и укрепляет силу воли. Не сомневаюсь, что ты много работал над собой. Это по тебе видно. Как ты провел лето? Впрочем, нет. Сначала играй, а потом мы поговорим.
Сентябрьский день на Сандбюннвейен. Солнце уже скрылось на западе за высокими елями. Небо предупреждает о приходе осени более глубоким пылающим красным цветом, чем тот, какой я видел над Килсундом. В большой гостиной полумрак. Кошка спит, по ее брошенному на меня перед тем как заснуть скептическому взгляду я понял, что она меня узнала. У меня недобрые предчувствия. Сейчас станет ясно, как со мной обошлось лето.
Я подхожу к большому роялю, сажусь. Меня мучит тошнота. Рояль не понимает шуток. Величина инструмента, его цвет и вес делают его чудовищным, его превосходит только орган. Рояль создает торжественность и серьезность. Рояль рождает мысли о смерти. У меня вспотели пальцы. Кошмар начинается. Мой самый страшный сон: я сижу на сцене в переполненной Ауле и должен играть то, чего я не знаю, чего никогда не учил. Тем не менее, я сижу на сцене и делаю вид, что могу все. Что привело меня сюда? И ведь это уже не сон. Это моя жизнь, я не сплю. Я пришел на урок к Сельме Люнге неподготовленным. Через несколько секунд она поймет, что я нарушил наше негласное соглашение, злоупотребил ее доверием. Скоро она услышит мои ошибки, неуверенность, недостаток силы в выражении чувств, что является вернейшим признаком того, что человек недостаточно занимался. Не знаю ни одного ученика, посмевшего до меня прийти к Сельме Люнге не подготовившись к занятиям. Должно быть, есть во мне какой-то порок, думаю я, по вине которого я сижу сейчас перед ее «Бёзендорфером» и собираюсь представить на ее суд нечто незрелое, недостойное ни ее, ни меня. Она стоит на высшей ступени исполнительского мастерства. Она дружит с Пьером Булезом, играла с Ференцем Фричаем, с великолепной самоуверенностью критиковала Глена Гульда. Я отмахивался от возможности сегодняшней ситуации, все лето успокаивал себя мыслью, что перестану с ней заниматься, чтобы облегчить себе жизнь, избежать исходящей от нее опасности. Ведь Сельма Люнге опасна. Неужели Ребекка сознательно соблазнила меня беспечными днями и жизнью в роскоши у нее на даче? Неужели ее слова оказались сильнее, чем я мог подумать? Доброжелательные советы искать счастья, жить полной жизнью, пока не поздно. Но ведь я несчастлив. Я нервничаю и боюсь. Мои чувства потеряли опору, я парю в свободном падении. Почему человек идет к Сельме Люнге? Идет, чтобы она поправила его, научила чему-то новому, потому что хочет стать лучшим пианистом. Она — маэстро. Я — ее избранный ученик. Между нами с самого начала были особые отношения. Почему же тогда я сижу здесь, на Сандбюннвейен, и играю то, чего не знаю? Я буквально воспринял слова Рубинштейна. «Есть книги, которые я еще должен прочитать, женщины, которых еще должен узнать, картины, которые еще должен увидеть, и вино, которое еще должен выпить», — сказал он. Именно по этой причине он занимается не больше трех часов в день. Соблазнительная жизненная мудрость для молодого пианиста, который еще не дебютировал. Да, в это лето я думал о девушках, вине и песнях и даже ни разу не был счастлив. Я слишком мало занимался. Я забыл самое главное — мне еще далеко до того уровня, при котором можно меньше заниматься. Если ты Рубинштейн или Кемпф, ты можешь позволить себе упражняться только по три часа в день. Тогда ты уже потратил всю жизнь на то, чтобы приобрести необходимую технику и опыт. Я же — Аксель Виндинг. Болван из Рёа. На последнем занятии перед тем, как мы расстались на лето, Сельма Люнге внушала мне, что теперь, на этой стадии, мне необходимо серьезно совершенствовать технику. То же самое она говорила и на первом занятии. Как я мог об этом забыть? Весь спектр этюдов Шопена. Дьявольский этюд до мажор с нонами из опуса 10. Страшный этюд соль-диез минор с его терциями из опуса 25. Она подарила мне уртекст Хенле. Это был не просто подарок, это было напоминание. Сельма Люнге сказала, что весь остаток жизни я должен ежедневно играть эти этюды. Труднейший этюд си минор с его октавами, знаменитый этюд ля минор из первого тома, на который она особенно обратила мое внимание, потому что знала, что четвертый палец правой руки — мое слабое место. Я собрался сделать все так, как она сказала, но умерла Аня. Горе было слишком велико. Отчаяние от потери, второй потери. Но я должен был сразу сказать об этом Сельме Люнге! Должен был упасть к ее ногам, объяснить, как провел лето. Вместо этого я добровольно устроил себе самый страшный из всех кошмаров — сел к роялю с таким видом, будто могу сыграть то, чего не знаю. Наверное, в наше последнее занятие перед летом она заметила, что во мне что-то сдвинулось, что она уже не может по-прежнему управлять мною, что смерть Ани оказалась для меня страшным потрясением и я выскользнул из ее поля притяжения. Некоторые люди созданы друг для друга, думаю я. Предназначены друг другу. Если их чувства достаточно сильны, они могут ждать хоть всю жизнь, пока в конце концов не найдут друг друга. В противном случае им приходится жить в постоянном аду, страдая от горячих обвинений, надуманных недоразумений, попыток самоубийства, которые то и дело возникают на их поле боя, и самых неожиданных жертв. Может быть, и Сельма Люнге, и я придавали слишком большое значение нашему молчаливому соглашению, нашей предназначенности друг другу. Во мне появился скепсис, и я пережил разлуку с Сельмой Люнге, потому что судьбе было угодно, чтобы я провел лето с Ребеккой Фрост, отказавшейся от карьеры пианистки. В глазах Сельмы Люнге Ребекка была для меня самым неподходящим обществом, какое можно придумать.
Она хочет, чтобы я играл этюды. Этюды гениального Шопена, знавшего все о слабостях человеческих рук и нашедшего двадцать четыре решения проблем, возникающих у пианистов. Двадцать четыре разоблачения технических недостатков. Двадцать четыре дара тому, кто в состоянии их исполнить. Если пианист справится с этими двадцатью четырьмя адскими произведениями, он может справиться с любым произведением в музыкальной литературе. Таков был план Сельмы Люнге. Тогда человеку по силам любая задача: концерт си-бемоль мажор Брамса, Второй и Третий концерты для фортепиано Рахманинова, «Ночной Гаспар» Равеля, все фортепианные произведения Баха, великолепнейшие транскрипции Бузони, «Хаммерклавир» Бетховена. Не говоря уже о произведениях самого Шопена — труднейших сонатах, скерцо, фантазии фа минор.
Я начинаю с первого этюда — до мажор с нонами. Я играю хорошо, потому что играл этот этюд много лет. Но моя неподготовленность становится явной уже на втором этюде. Четвертый палец у меня еще слаб. Я не держу темп, играю слишком тяжело, и уже в середине у меня деревенеют пальцы. Сельма Люнге это слышит. Конечно, слышит. Год назад я играл гораздо лучше. Но она не подает вида.
Взрыв происходит на третьем этюде. Ми мажор — простая тональность, красивая главная тема и зловещие сексты в средней части неизбежно обнаруживают силу и сосредоточенность пианиста. Уже первый пассаж показывает мою несостоятельность. Я не только небрежно беру ноты, я сильно нажимаю на правую педаль, чтобы приукрасить свое исполнение. Так делают только самые плохие пианисты. Но я вынужден к этому прибегнуть. И начинаю потеть, панически потеть. Со лба у меня льет. Кончики пальцев оставляют капли на каждом покрытом слоновой костью клавише. Клавиши становятся влажными, пальцы скользят, и я чаще ошибаюсь. Однако продолжаю играть! Даже много лет спустя я все еще не знаю, почему это произошло тогда, в сумерках на Сандбюннвейен. Была ли это исповедь? Хотелось ли мне признаться? Хотелось ли в глубине души освободиться от Сельмы Люнге? Уклониться от ее ожиданий? Заставить ее немедленно от меня отказаться? Нет, ничего такого я не помню. Я сижу за роялем и хочу произвести на нее впечатление, показать ей, что использовал лето, чтобы соответствовать ее требованиям. Чтобы улучшить технику. Но пока я путаюсь, выдавая ужасающую версию этого самого знаменитого, наравне с «Революционным», этюда Шопена, Сельма Люнге садится на стул поближе ко мне, словно для того, чтобы мое положение стало еще более трудным. Зачем она пересела? Чтобы ограничить мое чувство свободы? В этой комнате существует свобода только Сельмы Люнге! Ее воля. Ее аромат. «Шанель № 5». Аромат женщины и власти. И тошнота, подступающая у меня к горлу, не предвещает ничего хорошего. Но я стискиваю зубы и продолжаю играть, возвращаюсь к спокойной теме в ми мажоре, пытаюсь вложить в свою игру как можно больше чувства. И наступает тишина. Зловещая тишина. Все бесполезно, думаю я, не смея взглянуть на Сельму. Когда мне предстоит начать этюд № 4, этот дерзкий этюд до-диез минор с его сумасшедшим темпом, мужество мне изменяет. Я знаю, что сыграю его еще хуже, чем играл до сих пор. Я медлю, сидя за роялем. Она сидит на стуле «Бидермайер», придвинутом к самому роялю. И молчит.