— Нет, только не Черни! — молю я.

Она шикает на меня и бьет меня линейкой по носу. Из носа течет кровь. Она нарочито не обращает на это внимания. Ставит новые ноты.

— Играй! — приказывает она. — Играй!

Она знает, как я ненавижу этюды Черни. Мы уже почти достигли дна. Все мольбы бесполезны. Из носа у меня течет кровь, она капает на клавиши вместе со слезами и соплями. Но я подчиняюсь. Я играю Черни. Надо спасать свою жизнь.

И даже теперь, уже много лет спустя, я чувствую обжигающую боль от линейки Сельмы Люнге, которая со всей силой бьет меня ею по спине, я падаю с табурета на шелковый ковер из Кашмира, меня рвет, я плачу и меня рвет, выворачивает наизнанку, наконец в глазах у меня темнеет, и я теряю сознание.

Примирение и зачатие

Я прихожу в себя от того, что Сельма Люнге стоит надо мной с влажной тряпкой и стонет:

— Аксель! Аксель! Что случилось? Что с нами будет?

Я бормочу что-то невнятное и пытаюсь встать на ноги. У меня дрожат колени, но первым делом я должен убрать свою блевотину. Она желтая, кислая и ужасно пахнет. Сельма пытается помочь мне. У нее две тряпки. Я хватаю обе. Кровь из носа больше не идет.

— Прости, я виноват, — говорю я, меня душит чувство вины, словно я хотел ей навредить.

Тогда она тоже начинает плакать. Сельма Люнге рыдает! На это больно смотреть. Она не привыкла плакать. И пытается скрыть слезы. Пытается улыбнуться. Растягивает губы. Из-за этого она кажется беспомощной. Но Сельма Люнге не должна быть беспомощной! Если она не будет сильной,мой мир рухнет, думаю я. Она все еще не в себе от того, что случилось. То, как она поступила со мной, может оказаться фатальным. Она это хорошо понимает. Но в чем моя вина перед ней? Кошка из угла выжидающе смотрит на нас. Ее имя — тайна, его знает только Сельма и сама кошка. Для всех остальных она просто Кошка. Я со страхом смотрю на Сельму, пытаюсь понять, что творится у нее в душе. Хотя однажды она и назвала себя темпераментной немкой, я подозреваю, что у нее в жилах течет испанская кровь, и сцена, которая только что разыгралась в гостиной, наверное, для нее обычна. Это меня утешает. Должно быть, я особенно важен для нее, я — избранный.

Пока я вытираю пол, она гладит меня по спине. Потом идет за мной, сначала в уборную, где я выливаю ведро, потом — на кухню, где я, показывая ей, какой я чистоплотный, споласкиваю обе тряпки в горячей воде, потом снова кладу в теплую и добавляю зеленого мыла. Дверь в прихожую открывается. Сельма этого не слышит. Но я оглядываюсь. Это Турфинн Люнге. Он со страхом смотрит на меня, волосы у него торчат в разные стороны, глаза вылезли из орбит на десять сантиметров. Я делаю вид, что ничего не заметил. Забываю, что у меня все лицо в крови. Если он слышал крики Сельмы, мнеуже нечего к этому добавить. Здесь все нормально. У меня возникает сильное желание защитить Сельму, профессор не должен узнать, что минуту назад произошло в гостиной. Я уверен, что Сельме тоже хотелось бы сохранить это от него в тайне. Когда дверь за ним закрывается и мы остаемся одни, я заканчиваю стирать тряпки. Пока я выжимаю их, вешаю на кран и прячу ведро в шкаф, Сельма стоит, словно в трансе. Я боюсь, что теперь она потеряет сознание, потому что она как-то подозрительно покачивается. Но только я вымыл руки туалетным мылом и вытер их, она обнимает меня. Горячо, требовательно, с отчаянием, словно хочет убедиться, что она не потеряла меня, что я по-прежнему принадлежу ей. Я тоже обнимаю ее, инстинктивно, по-мужски, чувствую ее прижатую ко мне грудь, ее опьяняющий аромат, черные волосы, которые щекочут мне шею. Она очень привлекательна, но я никогда не осмеливался фантазировать о ней так, как фантазирую о женщинах, встреченных на улице, хотя меня и волнует мысль о том, что, возможно, у Сельмы есть молодой любовник — виолончелист из Филармонического оркестра. Словно угадав мои мысли, она быстро отстраняется от меня и уходит в гостиную. Наконец мы справились со своими слезами. Одинаково растерянные и дрожащие, мы стоим посреди гостиной. Только тут она видит мое лицо.

— Господи, Аксель, что у тебя с лицом! Тебе надо смыть кровь! Иди скорее в ванную!

Я подчиняюсь, несмотря на то, что ноги едва держат меня и голова кружится — у Сельмы тяжелая рука.

Турфинн Люнге ждет меня в прихожей. Взгляд у него еще более безумный, чем всегда, если только это возможно.

— Что случилось? — шепотом спрашивает он и тычет одним пальцем в сторону гостиной, а другим — мне в лицо.

— Ничего, — тоже шепотом отвечаю я. — Просто у меня носом пошла кровь.

Он взвизгивает, как собака, испуганно и оторопело смотрит на меня. Потом бежит по лестнице в свой кабинет, причитая уже в полный голос.

Когда я, умывшись, возвращаюсь в гостиную, Сельма Люнге сидит ссутулившись и ждет меня. Раньше она никогда не сутулилась. Увидев меня, она выпрямляет спину и пытается принять обычный вид.

— Нам надо поговорить, — говорит она.

— Да, надо. — Я боюсь того, что она скажет. Может быть, это конец. Может, она откажет мне. Как раз сейчас я этого боюсь. Я больше не выдержу ни одного удара.

— Я так радовалась, что снова увижу тебя, — говорит она. — Все лето я строила для тебя большие планы.

— Ты всегда была очень внимательна ко мне, — бормочу я.

— Большие планы, Аксель.

Я киваю, глотаю слюну, пью чай.

— Помни, уж если ты играешь, то надо, чтобы в твоей игре была глубина. Сейчас в твоей игре не было глубины. И почти никакой техники. Когда ты играл Шопена, ты обнаружил нечто очень важное. Подумай, сколько тысяч пианистов играли до тебя эти этюды, пытались справиться с этими невозможно трудными техническими задачами. Для одних это было форменное наказание. Но для лучших, для избранных, это была музыка. Фантастическая музыка, с множеством подтекстов. Поэтому Шопен — это Шопен, а Черни — это Черни. Но ты предпочел играть этюды Шопена так же послушно и бесталанно, как тысячи пианистов играли их до тебя. К тому же у тебя плохая техника. Но плохая техника не извиняет того, что ты даже не пытался интерпретировать, не пытался хоть что-то выразить. Ты об этом просто забыл, занятый только техникой. Ты думал, что меня тоже волнует только техника. Ты не понял, что, когда я пересела поближе к роялю, я сделала это, чтобы услышать музыку,независимо от твоих достижений в технике. Неужели ты так и не понял того, что я все время пыталась тебе внушить? Помнишь свое детство? Ты был такой же, как все дети. Как и они, бежал к ближайшей луже. Снова и снова. Все дети любят лужи. Почему Бог так недобр? Почему позволяет, чтобы все родившиеся на земле дети любили грязь?Почему в детстве мы не стремимся к чистоте? Да. Не стремимся. Мы созданы так, что нам надо выпачкаться в грязи. И, вместе с тем, мы — люди. У нас есть воля. Мы знаем, что когда-то умрем. Нам не разрешают лезть в лужи. Мы плачем от отчаяния и кричим: «Несправедливо!»Но это ничего не меняет. Взрослые, те, кто до нас прошел этот путь, объясняют нам: то, что нам инстинктивно хочется делать в первые годы нашей жизни, неправильно. Мы рождаемся с любовью к грязи, нам хочется вываляться в ней. В лучшем случае мы понимаем, что инстинкт — не всегда наш друг. И тем не менее. Множество людей по самым различным причинам так этого и не понимают. Ты мог неоднократно это наблюдать. Есть люди, которые не стирают свою одежду, пока им кто-нибудь не скажет, что это необходимо. Они ходят грязные, на них неприятно смотреть, у них жирные волосы и спина покрыта перхотью. У них грязные, неухоженные руки, и мне страшно подумать, как пахнет от их одежды. Но они этим даже гордятся! Так же, как маленькие дети гордятся своими дурными выходками, не понимая, что упрямствотакого рода опасно для них самих. Оно не переделает общества, как его переделало упрямство Ленина. Оно может только навредить им самим. Собственно, им хотелось бы вернуться к той стадии своей жизни, когда они играли в песочнице, валялись в грязи или бросались камнями в своих товарищей. Став взрослыми, они становятся неумёхами, неспособными найти полезное дело, не видящими разницы между теплым и холодным, кислым и сладким, правым и левым. Тебе приходилось бывать в ванных, где горячий кран находится на месте холодного и наоборот? В конце жизни такие люди оказываются в домах престарелых, озлобленные, бранящие всё и вся, с укоренившейся в них любовью к грязи. Они возвращаются к своей исходной точке. Их больше не касаются требования и обязательства взрослых. Они пребывают в счастливом неведении о том, что что-то упустили. Неужели, Аксель Виндинг, ты и в самом деле хочешь раствориться среди посредственности? Вспомни Баха. Его музыкальный успех при жизни был не слишком велик. Но он трудился как муравей. День за днем. Ночь за ночью. Как думаешь, сколько дней он потратил на то, чтобы написать «Страсти по Матфею»? Совсем немного. Он написал это одним махом, потому что уже обладал необходимым мастерством для такой работы. Чтобы быть мастером, необходимо иметь опору, иметь силу.Силу в пальцах. Силу в мыслях. Силу в жизни. Справишься ли ты с этим? Выдержишь ли эту изнурительную повседневную работу, эту философию неприхотливости для того, чтобы приобрести благородство, необходимое для истинного мастерства, чтобы подняться над изнеженностью? Выбор за тобой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: