В прибитой к стене хижины доске он вырезал круглую дыру и поставил туда ведро — получился умывальник. Когда нужно было умыться, старик просто снимал ведро с доски и черпал им из пруда воду.

Плоскую крышу он застелил толем.

Наш разговор занял всего несколько секунд.

Думаю, старику показалось странным, что я ничуть его не боюсь. В то время я вообще нравился старикам. Что–то их во мне привлекало. Возможно, они догадывались, что мне будет интересно слушать их рассказы. Все ведь на самом деле очень просто.

Я спросил старика, можно ли когда–нибудь еще заглянуть к нему в гости. Вместо ответа он сорвал на огороде большой очень красивый помидор и протянул мне.

— Спасибо, — сказал я, надкусывая помидорную кожицу.

— Подожди, — остановил меня старик и открыл дверь хижины. Я успел бросить быстрый взгляд на интерьер его жилища. Мебель явно представляла собой еще одну вариацию на все ту же фанерно–упаковочную тему.

Старик появился в дверях хижины, держа в руках самую большую перечницу из всех, которые я видел в жизни.

— Помидоры гораздо вкуснее с перцем, — сказал он и протянул ее мне.

— Не боишься, что в ней яд, а? — спросил старик.

— Нет, — сказал я, посыпая помидор перцем.

— Приходи, когда захочешь, — был его ответ.

Я надкусил помидор.

— Ну и как тебе помидор с перцем? — спросил старик.

С тех пор я только так их и ем.

Старик сорвал в огороде помидор для себя.

Очень скоро томатный сок смешался на его бороде с табачным, и она стала похожа на радугу бедняка.

Вернувшись на то место, где меня должен был ждать новый приятель, я, конечно же, его не нашел. Вечером он пришел к мотелю проверить, жив я или нет. Приятель ужасно удивился, когда я открыл дверь.

— Господи! — воскликнул он. — Ты жив.

Потом он спросил, не видел ли я саблю, покрытую высохшей кровью тысяч зарезанных на мясо детей, чьи кости, раздробленные на миллионы зубочисток, жуткий старик закопал у себя под хижиной.

— Это не сабля, — сказал я. — Это такая огромная перечница.

Пацан ничего не понял, но мой поступок произвел на него впечатление.

Потом я еще не раз навещал старика, мысленно разбирал и вновь собирал головоломку его жизни, внимательно рассматривая каждый кусочек по отдельности и всю картину вместе.

Во время Первой Мировой войны старик попал под газовую атаку германцев. Нет нужды говорить, что, когда он впервые произнес слово «газ», я ничего не понял, и старику пришлось объяснять, что речь идет не той ерунде, что течет по трубам в кухне, а об отравляющем газе, который сукины дети германцы напустили на него во время войны так, что теперь у него осталось только одно легкое, и ему больше нечего делать со своей жизнью, кроме как торчать у пруда до тех пор, пока шериф не прикажет убраться, и тогда старику придется искать для жизни какой–нибудь другой пруд.

За потерянное на Первой Мировой войне легкое он получал от правительства небольшую пенсию — на нее и жил. Кроме этого факта я больше ничего о нем не знал. Старик ни разу не заговорил о семье, о том был ли женат, о настоящих или прежних друзьях. Я не знал, где он родился, да и вообще ничего о нем не знал. В маленькой фанерной хижине не нашлось ни одного предмета, что хоть как–то указывал бы на его прошлое.

Старик владел только тем, чем пользовался каждый день: одеждой, кухонной утварью, тарелками, ложками, банками, в которых хранились продукты, и несколькими инструментами. Больше у него ничего не было.

Не было старых писем и открытки с огромным сомом, так хорошо демонстрировавшей возможности фотоискусства. Всю мебель, кроме печки, он сделал своими руками из упаковочных ящиков и обрезков досок.

Убранство его жилища было настолько простым и честным, что домик можно было принять за кукольный. Старик вел жизнь отшельника — в точности такую, о которой мечтают мальчишки. Древний ходячий памятник Гекльберри Финну.

Старик тщательно отмерял каждое из совершаемых им движений. Он не тратил понапрасну даже жестов. Наверное, таким предусмотрительным его сделало отсутствие легкого. Он, казалось, не мог даже моргнуть, не подумав прежде, так ли уж это необходимо.

Иногда, по неясной для меня самого причине, я жалел, что у старика нет календаря. Мне почему–то казалось, что он не знает, какой сейчас день, месяц и даже год. Был бы календарь, стало бы понятнее хотя бы с годом.

Что в этом плохого?

Он бы не расстроился, узнав, что сейчас 1947 год.

И лишь две вещи, к которым старик относился с трогательной любовью, могли приоткрыть завесу над историей, приведшей его в конце концов к игрушечной бухте у маленького мрачного пруда, — пирс и лодка.

Наверное, он когда–то имел дело с морем.

Я этого так и не узнал — старик ни разу не заговорил на эту тему.

Пирс был прекрасен настолько, что его можно было только созерцать. Изящен, как клавесин, и отполирован, словно серебряное блюдо. Он был примерно девяти футов длиной и ярд шириной. Над водой его держали тщательно выструганные деревянные сваи. Я бы сказал, что над каждой из них старик трудился не меньше года. Всего шесть свай. Получалось, что старик начал работу в 1941 году — так мне, по крайней мере, представлялось, когда я разглядывал это сооружение.

Сам причал состоял из трех десятидюймовых досок, в два дюйма толщиной каждая. Доски были не менее тщательно выструганы и отполированы до такого блеска, что вполне подошли бы для королевского обеденного стола. Очень интересное получилось бы зрелище, если бы король уселся обедать прямо за этим пирсом.

По моим расчетам, чтобы выстругать и отполировать каждую доску, старик должен был потратить не меньше двух лет — значит добавляем еще шесть, и начало строительства пирса отодвигается в 1935 год — то есть в год, когда родился я.

Может даже он начал работу точно в день моего рождения.

Однажды я спросил старика, как давно он живет у пруда, но он так и не смог сказать точно.

— Наверное, очень долго. С самой Депрессии, — произнес он наконец, и этот ответ почему–то укрепил меня в мысли, что старик начал строить свой причал в день моего рождения.

Я спросил, когда он начал строить пирс.

После не менее долгой паузы старик сказал:

— Примерно тогда же.

Точно, все сходится!

С тех пор, всякий раз, когда я смотрел на этот пирс, у меня теплело на душе — будто старик подарил мне его на день рождения; правда, я никогда не говорил об этом вслух.

Теперь о лодке.

Она доводилась младшей сестренкой причалу. Любовно выточенная из первоклассного дерева и покрытая лаком, она сияла, словно осколок солнечного света. Очень маленькая лодка. Не больше 4 футов в длину и, как я уже говорил, младшая сестра пирсу.

Иногда я думал, что старик слишком велик для такой маленькой лодки, но то были всего лишь теоретические умозаключения, поскольку я ни разу не видел, чтобы он в ней сидел или стоял.

Лодка была привязана к причалу тщательно выверенным узлом. Старик создал рукотворную идею лодки, которой вовсе не требовалось реально двигаться. Он построил лодку для того, чтобы смотреть и наслаждаться — чем я и занимался, воображая, будто это еще один стариковский подарок на мой день рождения.

Фоном для причала и лодки служили сколоченная из посылочных ящиков хижина, а также маленькие грядки с кукурузой, зеленым горошком и помидорами.

Такой была его жизнь и его земное время.

Старик жевал слишком много табака — единственная слабость, которую он себе позволял. Табак протоптал след на его длинной белой бороде, похожий на тонкую дорожку из миллионов крошечных неразличимых на глаз одуванчиков.

Часто, глядя на календарь, я думал о заблудившемся в географическом времени старике, но не задерживался на этой мысли надолго. И меньше всего я мог предположить, что совсем скоро то же самое ждет и меня:

Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: