— Она должна стать настоящей леди, — уступил он.

— Ну и как ей пока что это дело — нравится?

— Она цветет, — он ответил. — И отличается во французском.

Я сберег фотографию Миртл, хоть, кроме меня, ни­кто ее там не узнал бы. Снимок сделали в спальне у ста­рого мистера Харди и выбросили, потому что он полу­чился черный. Я булавкой проколол ей глаза, процара­пал черточки там, где были, наверно, волосы, и мне тогда показалось, что я ее ясно вижу, хотя, возможно, она просто была у меня в голове и мой мозг сам напе­чатал сходство.

У Малого Кросби мы свернули с берега, попали на твердую тропу среди дюн, поерзав, она вывела нас на дорогу от моря, и мы молча трусили по ней целую ми­лю картофельными полями. Здесь я вырос, мать батра­чила в одной крестьянской семье в деревушке под Сефтоном.

Мы проехали по горбатому мостку над камышами, воткнутыми в заледенелую воду, и вошли в голый лес и в грачиный грай. На шум вылез из сторожки старый инвалид и заковылял к воротам. Был он хилый, непо­воротливый, и Джордж мне велел слезть с козел и ему подсобить. Так я и сделал, но только-только распахну­лись большие железные ворота — карета в них занырнула и загрохала по гравию, а мне пришлось плестись пешком. Тут такое меня зло взяло, хоть обратно уходи, но любопытство одолело.

Я уже хаживал по этой дороге, мать, когда при смерти лежала, послала меня, только тогда была самая весна. Мне было семь лет, клочья неба, синие, как ва­сильки, плясали над взбухшими ветками. Теперь доро­га тянулась, как фотография, так черно и уныло, и зим­ние ветки стыли в белом холодном небе.

Бланделл-холл был приземистая мрачная построй­ка из бревен и песчаника. У крыльца с каждой стороны лежал каменный лев с человечьим лицом и ехидно улыбался. Я прошел на зады, и мне конюх, который как раз выводил лошадь из оглобель, сказал, что господа-де в теплице за кухонным двором, а мне велено принесть фотографическую аппаратуру. Он, как увидел все эти склянки да поддоны, какие требовалось воло­чить, тут же ушел и воротился с тачкой.

Теплица была добрых сорока шагов в длину, и в ней давно ничего не растили, на длинных подмостях не было никаких горшков, а стояли разные статуи, все как есть в чем мать родила и обросшие паутиной. Мистер Бланделл был собиратель всяких таких вещей, про не­го даже в газетах писали в тот год, когда стали строить Дом моряков и принц Альберт закладывал первый ка­мень.

Обезьяна очень меня удивила. Я думал, она втрое меня выше и дико мечется по клетке, а она оказалась с маленького совсем человечка и, скрючившись, прива­лилась к брусьям среди пожелтелой капустной ботвы и опилок Бояться тут было нечего; я даже ткнул ее паль­цем. Шкура у нее была в проплешинах, и мутные глаза. От нее воняло старостью.

Уильям Риммер и Джордж разбирали свои инстру­менты. Ножницы разложили, щипцы, свалили кучей ватные тампоны, поставили какую-то штуку из прово­локи со спиральной пружиной, резиновый мешок с трубкой, сложенной кольцами в металлическом тазу, и бутылку с бесцветной жидкостью. Обезьяна смотрела мимо стола, туда, где стояла статуя с отнятой ногой. Мраморный мужчина, стало быть, и член у него — как розовый бутончик.

— Бона как, — сказал я. — Поди не больно много ра­дости от него будет девчонке, а? Вот и обезьяна со мной согласная.

— Обезьяна почти слепая, — сказал Уильям Риммер.

Джордж, тот вообще ни звука не проронил, и это даже хуже. Мне самому противно сделалось, что выста­вил себя деревенщиной.

Через четверть часа примерно клетку отперли, и я вошел внутрь с ватой, намоченной эфиром. Я отводил подальше руку, чтоб у меня голова не закружилась, знал я этот эфир. Он входит в раствор коллодия, кото­рый наносят на фотографические пластинки, правда, я лично чаще пользовался выгодным покупным препа­ратом, из которого эфир улетучивается, чуть откроешь бутылку; мне уже щипало глаза. Обезьяна пятилась, но вообще-то вела себя смирно. Я извернулся и сзади шлепнул ее этим эфирным тампоном по морде. Тут она жутко дернулась, поднялась на ноги, стала коло­тить руками, трясти головой и так въехала мне по лбу, что я чуть не грохнулся на пол. «Держись, брат, — крик­нул мне Уильям Риммер, — не отодвигай тампон», а я и так держался — куда денешься, ведь раздавит она ме­ня, — хоть совсем уже задыхался и сопли текли из ноздрей. Я ловил ртом воздух, как будто тону, и вот, как раз когда мне стало совсем невтерпеж, чувствую — все, не могу, зверюга оттолкнула меня, страшно взвыла и, ца­рапая себе глотку, упала без памяти. Моча ударила по опилкам, брызнула между брусьев.

Мы обвязали пациента ремнями по груди и рукам и все втроем перетащили на стол. Я даже удивился — до того похожи были эти вывернутые руки-ноги на человеческие, стало даже жалко обезьяну. Голова све­силась набок, показалась шея, безволосая, сморщен­ная, как заношенная кожа. Когда проволочную ту штуку ей прикрепили к черепу и пружиной подняли веки, я хотел отвернуться, но Риммер гаркнул: «Не двигайся ты, черт тебя побери... прижми ей к нозд­рям мешок», а Джордж прибавил: «Пожалуйста, Помпи», и мне это понравилось. Не часто он меня по имени звал.

Я почти не видел, что там было дальше, глаза слези­лись до жути. Ума у меня хватало их не тереть заражен­ными пальцами, хоть голова была легкая-легкая, как пустая. Пульс на шее грохотал барабаном, и сам я слы­шал, что глупо хихикаю.

Джордж орудовал ножницами, Риммер щипцами.

Лица они себе снизу завесили, мне это показалось смешно, разговор их тоже.

— Пациент готов, — тихо-тихо так сказал Джордж.

— Начнем? — спросил Риммер.

— Я как ты...

— Мне надо кашлянуть.

— Нет, потерпи.

— В правом глазу смещен хрусталик... зрачок уз­кий... Понадобится иридектомия.

— Готовимся проделывать отверстие, — сказал Джордж.

Мне было велено накачивать грушей эфир; не слишком много, потому что, меня предупредили, у бедной твари тогда остановится сердце, и не слишком мало, потому что тогда она проснется, станет биться и чересчур глубоко могут вонзиться лезвия. А еще мне полагалось следить за ее дрожаньем, щупать мышцы, а ничего я этого в моем состоянии толком делать не мог, сам-то еле дышал, при каждом вздохе аж кричать хоте­лось от боли. Вдобавок меня мутило, и, не сомневаюсь, я был белее бумаги. Я в два счета оставил бы свой пост, да боялся, что не вынесут ноги.

Когда с безбожным деянием было покончено, обе­зьяну отнесли в клетку, и я кое-как, шатаясь, выбрался наружу. Меня скинуло с души, но на пустое брюхо ни­чего из меня не вышло, только одна провонявшая ко­ньяком прозрачная жижа. Я еще толком не очухался, а Джордж уже велел вернуться в теплицу ширму ставить. Только я разгреб пыль и обломки, воздвиг, значит, этот вигвам, а он уже снова внутрь заглядывает и объявляет, что, мол, это не надо. Объясняет, что здесь чересчур много света. Тут он, конечно, был прав; кругом стекло сплошь, что так, что прямо на воле устроиться. И он послал меня сарай какой-нибудь найти.

Это оказалось не так-то просто, все службы были либо разным хозяйственным хламом завалены, либо до отказа забиты поломанными статуями, а они тяже­ленные, не сдвинешь. Попалось мне что-то размале­ванное, вроде как домовина, на попа поставленная, и деревянная обшивка вся снизу прогнила. И оттуда ко­мом торчат перепачканные бинты, изъеденные мышами, и три пальца высунуты, костлявые, как медового цвета. Тут-то я, кажется, понял, отчего Уильям Риммер решил податься в доктора, но, хоть убей, не мог сооб­разить, что повлияло на Джорджа, разве что маменьки­но лицо над люлькой, с круглыми, как шары, глазами.

Спасибо, конюх надоумил, показал вырытый под рододендронами ледник, шагах в двадцати всего от теплицы. Джордж этим остался доволен, я привез тач­ку, и мы начали покрывать пластинки составом.

Когда мы вернулись, обезьяна уже проснулась, и ей, кажется, хуже не стало после перенесенной пытки. Она сидела, сжимала руками брусья и качала головой из сто­роны в сторону, будто дивилась. Уильям Риммер в вос­торге, возвышенно, как проповедник, объявил, что пе­лена спала с ее глаз и теперь она отчетливо видит мир.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: