— Ловко, а? — Он хохотнул и шлепнул Джорджа по плечу.
— Куда как ловко, — согласился Джордж с довольной ухмылкой.
Я держал свое мнение при себе; ловко-то ловко, кто ж будет спорить, но что за радость от этого мира, если видишь его из клетки?
Когда пришло время фотографироваться, обезьяна повернулась спиной к камере. Я пробовал было кидать в нее камешками, но она хоть бы хны, и тогда я прогрохал ножницами по брусьям клетки. Плечи у нее дрогнули, но она не повернулась. И тут Риммер сообразил ей спеть. Голос у него был приятный, и он завел колыбельную не колыбельную, что-то вроде; и, ясное дело, это сработало, тварь повернулась, чтоб на него поглядеть. Джордж сделал пять снимков, последний, правда, испорченный, потому что обезьяну вдруг вырвало.
Воротясь в ледник, он проявлял снимки при слабеньком свете занавешенной свечки, каждую пластинку обмакивал в смесь пирогаллола и уксусной кислоты. А как доведешь каждое изображение до правильной плотности, надо его закрепить в растворе цианистого калия, и это была уж моя работа. Потом мне полагалось выносить поддоны и сливать на землю лишние химикалии, до того они вредные. Ну а я часто мыл в этих выплесках руки, пятна серебра сводил; Джордж чересчур, по-моему, осторожничал.
Ужинал я в людской, почти без охоты. Так болела голова, что кусок не лез в горло. Лакей один меня отчитал за то, что сел за стол с черными пальцами. Мне было до того тошно, что я даже не мог обороняться и его не срезал. Одна женщина тут, оказалось, служила на Земляничных полях и знавала миссис Прескотт и ее дочек. Она меня стала пытать про мисс Энни, и я ей сказал, что она на четвертом месяце и на сей раз, видно, доносит. Она стала удивляться, как, мол, чудно, в детстве мисс Энни такая здоровенькая была, а теперь все хворает. Я сказал, что ничего тут чудного не вижу, случается и наоборот.
— А ведь он верно говорит, — сказала старуха рядом со мною, по левую руку, — гляньте хоть на Генри на нашего, — и она ткнула ножом в дальний конец стола, где сидел как бык здоровенный мужичище. — Скажешь разве, что дитем что былинка на ветру колыхался?
Тот же лакей стал дознаваться, на что нам сдалась обезьяна; он помогал переносить клетку в теплицу. Когда я его просветил, он смерил меня взглядом, этак презрительно, а потом говорит — вот уж никогда бы не подумал, что я помощник у доктора.
— А кто сказал, помощник, — говорю. — Я фотограф.
— Фото-о-ограф, — он эдак протянул, — тоже не верится. Хотя, когда ты тачку волок, может, и была от тебя польза.
Тут уж я вскипел, я крикнул, что наружность обманчива и что мой отец был джентльмен и таким остается, несмотря на стесненные обстоятельства. Я видел, что он мне не верит, и обрадовался, когда его кликнули наверх. Папашу моего, так мне говорили, зачислили в Ланкаширский кавалерийский полк за два месяца до моего рождения и сразу же отправили в Индию. Так он с той поры и не вернулся, насколько мне было известно, — то ли по своей охоте, то ли не поладил с Творцом.
Вечером Джордж меня хватился. Ясно было, что он как следует заложил за галстук, язык у него заплетался. Сказал, что заночует здесь, а я чтоб ехал один. Риммер ему поутру даст коня. И пусть я держусь большой дороги, на берегу могут напасть головорезы. Я-то понял, что это он о своем бесценном аппарате хлопочет, а вовсе не обо мне.
— Если жена моя нездорова... — начал он и запнулся.
— Я за вами вернусь, — подсказал я.
— Возможно.... — Он совсем запутался. На лице у него была мука, пухлые губы уныло по краям сникли. На нем сейчас все как есть было написано, пропащий он человек Наконец он решился, буркнул:
— Нет, ничего не надо. Я до завтрака ворочусь.
Я его чуть не пожалел. Годами был под каблуком у матери; теперь вон с другой бабой мается. Миссис О'Горман считала, что это стыд и срам, но я-то догадался, что просто ему нравится из себя строить святого мученика.
Не прошло и пяти минут — я на дворе складывал аппараты, — он послал мне сказать, чтоб все-таки я его обождал. Семь пятниц на неделе, другого я такого не видел. Наконец явился — еле шел, Риммер его чуть не на себе волок, — объявил, что полезет в карету, там раскидал все, что я только-только кое-как уложил, и в результате забился в уголке под складками ширмы. Небось уснул, пока мы еще за ворота не выехали.
День совсем убывал, когда я выехал из Холла. Сразу же за деревьями я пустил лошадь в галоп, колеса кренились на рытвинах, ветер вздувал на мне одежу, выдувал из головы моей боль. В вышине над полями, как по белому скользкому льду, катили по небу черные тучи. На душе у меня была тоска оттого, что этот лакей меня поставил на место, я ругал себя, что клюнул на его наживку, но могучее небо меня ободрило, меня охватил вдруг какой-то даже восторг. Сердце радовалось, что Джордж лежит бесчувственный среди поддонов и склянок «Вот ужо! — крикнул я громко и встал на вожжах, как колесничий. — Ужо...»
Когда мы спустились к дюнам, был прилив, море накатывало на пустынный берег, солнце кровавым шаром падало за горизонт. Я пустил лошадь спокойной рысцой на желтую дымку далекого города.
На полпути между Ватерлоо и Сифортом нам попался старик у костра, он жег сплавной лес, над головой у него метались искры. Я взял было мимо, но едва поравнялся с ним, из кареты раздался отчаянный стук, и пришлось мне остановиться. Джордж изволил проснуться.
Если он и разозлился, что очутился в песках, то виду не подал. Может, его увлекла вся эта красотища — меркнет пустынный берег, ветер вздувает пламя, дерево в костре щелкает, трещит, перекрывает свист напористых волн. Так ли, иначе ли, он спросил у старика, можно ли присесть к его огню. Сказал, что продрог до костей; в своей хлопающей одежке он и вправду трясся так, будто его колотит горячка.
Старый чудила не сразу ответил. Он, я заметил, глянул проверить, под рукой ли его здоровенная клюка. А потом сказал Джорджу: почему же, мол, милости просим, только чтобы с поведением, — просто потеха.
Он был болтливый, этот старик, а Джордж перед ним стелился, величал его сэром, а меня никогда, хотя, может, тут в годах все и дело. Я сидел в сторонке, смотрел, как отступают сумерки, как взбирается по небу месяц. Я думал про Миртл, как сидит она в классной комнате там, далеко за бухтой, чирикает по-иностранному и учится падать в обморок, если тявкнет погромче какой кабыздох.
Раньше старик рыбачил, ловил угрей, он рассказывал, возил в Уинд, там пирогами торгуют, берут для начинки, ну а потом — сколько лет уж тому — напился как-то мертвецки, вышел в большую волну и размозжил свою лодку у Рок Ферри. Старшие дочки было его призрели, и скитался он от одной к другой, от порога к порогу, вспомнить грех. В этом смысле, Джордж сказал, он очень напоминает одного короля — и тут ясно стало, до чего он нализался. Наконец старик решил приклонить голову у младшей, в пристройке к кузнице, теперь он весь в ее власти, вот и спит под открытым небом. У ней — как у матроса язык, раки-странники здесь, на берегу, не так больно укусят, как жалит ее язык.
— У ней шестеро, мал мала меньше, — сказал он как бы ей в оправдание. — И без мужа живет, сама себе голова.
— Жизнь жестока, сэр, — поддакнул Джордж и подпихнул головешку в костер, так что вовсю посыпались искры.
— Коли сызнова жизнь начинать, — сказал старик, — я бы в солдаты пошел. Там тебе пенсию платят.
— И зато снабжают тебя прекрасной возможностью быть убитым, — сказал Джордж, на что старик ему ответил, что есть и похуже способы покинуть сей мир, чем пуля тебя поцелует, миг — и вся недолга.
Мы распрощались. Истинный философ — так назвал его Джордж, и он плюхнулся на четвереньки при третьей попытке взобраться ко мне на козлы. Я запихал его в карету — расшибет еще свою забубённую башку, а я потом отвечай. Когда я стал закрывать дверь, он схватил меня за руку и хотел втащить к себе. Выражения его я не видел, была ведь ночь, но в голове у меня напечаталась его хитрая улыбка, совсем как у тех не людей — не зверей, которые охраняют вход в Бланделл-холл.