Мервин взял флягу, глотнул раз, другой, третий. Он закрыл глаза, откинулся на спинку кресла. Впервые в жизни он столько выпил. Однако желанное опьянение не приходило. Мысли не путались, текли спокойной чередой. Скоро они прилетят в Сайгон, и он получит целую пачку писем от Джун. До экспедиции в джунгли, до этой проклятой кровавой экспедиции, он получал ее письма каждый день. Какое это было удивительное, ни с чем не схожее чувство, которое он испытывал всякий раз, вскрывая только что полученный конверт! Ее послания были наивны, безыскусны, но удивительно доверчивы и непосредственны. Он заучивал их наизусть, как молитву, как заклинание, как заговор от напастей, от смерти. Шестнадцать дней они были в Сайгоне до экспедиции. Шестнадцать конвертов лежало в его нагрудных карманах. С тех пор прошло три месяца — более девяноста дней. Значит, он получит девяносто писем? Девяносто страничек ее жизни…
Геликоптер пошел на снижение. Мервин открыл глаза. На земле едва угадывались посадочные огни аэродрома.
— Сейчас горячий душ и сон на две ночи и два дня! — Дылда Рикард зевнул так, что у него хрустнуло в скулах. — А потом, клянусь небом, я предамся всем сладким земным грехам, какие доступны отважному командос!
Уже на земле Мервина кто-то тронул за плечо. Он обернулся — в глаза ему смотрел сержант ВВС.
— Меня зовут Грэхэм, — негромко сказал американец. — Запомни: ты еще умоешься кровью за свои шалости на борту вертолета. Не забудь — Грэ-хэм!
«Обо мне не беспокойся. Здешние операции весьма отдаленно похожи на военные действия. Постреливает, погромыхивает — и только. Мини-война в джунглях. Убитых нет, раненых тоже почти нет. Недавно опять приезжал Боб Хоуп, этот милый, добрый клоун из Голливуда, с целым батальоном своих помощниц. Так воевать, как мы, — со всеми удобствами и почти без риска — можно хоть сто лет…»
Джун отложила письмо и, глядя в окно, за которым шел дождь, задумалась. Тон письма, слишком уж успокаивающий, не внушал доверия. Скупые сообщения газет, радио и телевидения, в подавляющем большинстве нейтральные или хвалебно-победные, тоже, казалось бы, не давали особых поводов для беспокойства. Но это письмо — что-то в нем было не так, не то… И чем более радужными красками рисовал Мервин окопную идиллию, тем более тревожилась Джун. Она снова взяла в руки письмо. Листки его какие-то мятые, грязноватые. Строчки бежали то вниз, то вверх. «Можно подумать, что оно писалось или в дикой спешке, или вовремя приступа тропической лихорадки». Милая Джун, если бы она только знала!..
Но она не знала. И продолжала рассматривать, изучать письмо. Эти листки, все они какие-то мятые, нечистые, несвежие. И пятна на них странные: вот это — земля, а это — трава. Ну что за глупость — кому может взбрести в голову писать письма на голой земле или на траве?!
Джун вздрогнула, уронила листки на пол. Совершенно отчетливо она вдруг увидела: по черной, обугленной земле едва бредет смертельно усталый человек с забинтованной головой. Кровавым заревом полыхает край небес. Ветер гонит черную пыль. Вокруг ни души. Человек поворачивает голову, и Джун узнает его: это Мервин. По всему дому разнесся ее крик:
— Мервин!..
Вспыхнул свет в гостиной. На пороге стоял Седрик Томпсон.
— Что с тобою, девочка?
Джун молча, испуганно смотрела на отца.
— Ты плакала? — Он подошел к ней, погладил по голове.
— Нет, папа, — тихо ответила она.
— Но ведь ты кого-то звала?
— Нет… Я просто задумалась и не заметила, как стемнело…
«С Шарлоттой она была бы откровенней», — подумал Седрик, направляясь в свой кабинет.
Он зажигал свет во всех комнатах, через которые проходил. Последние месяца два-три ему почему-то стало казаться, что в доме постоянно находится кто-то посторонний — не просто посторонний, а враждебный ему… Нужно отдохнуть, подлечить нервы, и все пройдет! Но не проходило. Напротив, после отъезда Шарлотты и Дэниса чувство одиночества, подавленности усилилось. Он плохо спал. Просыпался от малейшего шороха. Желчная раздражительность, никогда ранее не свойственная ему, стала теперь постоянной. С дочерью, со своей обожаемой Джун, Седрик и раньше не всегда находил общий язык. Теперь же они в течение всего дня обменивались несколькими фразами.
Перемены в себе Седрик мог бы объяснить просто: «Старею…» Но в истинной причине своего теперешнего состояния он не признавался даже самому себе…
За два послевоенных десятилетия Седрик привык к положению одного из крупнейших финансистов — некоронованных королей бизнеса страны. Он не был жаден к деньгам. Но власть, которую они давали, сладостное сознание собственного всемогущества влекли его. И вдруг он ощутил, что что-то важное, может быть, даже решающее, начинает постепенно от него ускользать. Но что? И как? Внешне все выглядело благополучно, безупречно: и банковские капиталы, и прибыли компаний продолжали расти. Но он, Седрик Томпсон, глава всех этих банков и компаний, работодатель десятков тысяч людей, вдруг почувствовал, пока еще смутно, что в действие введены какие-то неподвластные ему враждебные силы. Какие? Этого он не знал. Пока не знал. И боялся узнать…
Как-то Седрик и Дэнис возвращались одним из поздних самолетов из Окланда в Веллингтон после открытия там выставки картин художника. Вместе утром вылетели в «северную столицу» (так окландцы с гордостью называли свой город). Томпсон подвез О'Брайена к галерее, где вечером предстояло открытие выставки новых картин художника, и как раз успел вовремя к началу совместного заседания совета директоров своего крупнейшего предприятия в этой части страны — электронно-химического концерна — с представителями подконтрольной Седрику группы окландских банков. Предстояло обсудить перспективы увеличения производства и определить объем предстоящих капиталовложений.
Церемония открытия выставки Дэниса с традиционным бокалом шерри прошла тепло, по-домашнему, несмотря на то, что гостей было более трехсот — почетные консулы многих стран, бизнесмены, художники, поэты. Друзья, недруги, вовсе незнакомые…
Томпсон с удовольствием слушал известного критика, высохшего желчного старика. То и дело потирая пергаментные щеки, зорко поглядывая по сторонам птичьими глазами, он пророчествовал: «Лет через двести любители искусств будут так же охотиться за О'Брайеном, как сейчас — за Веласкесом или Рембрандтом. Да-да, господа, именно так!..»
И вот, поблагодарив стюардессу за чай и закрыв глаза, Седрик стал думать о скорой встрече с Шарлоттой и Джун.
— Скажи, Седрик, что за странные намеки в твой адрес вот уже который раз делает наш дрянной листок «Истина»? — спросил Дэнис, держа в руках развернутую газету.
Седрик открыл глаза, усмехнулся.
— Не считаешь же ты всерьез, что я должен штудировать все бульварные еженедельники страны!
— Ну хотя бы бегло знакомиться с тем, что касается лично тебя или твоих дел…
— На одно это мне пришлось бы тратить круглые сутки!.. Однако что именно в их стряпне тебя встревожило?
— Я не употребил бы столь сильного слова, как «встревожило». Но все же… Вот послушай: «На наш взгляд, заигрывания финансового магната Седрика Томпсона с руководством Национальной федерации труда зашли дальше объятий и даже нескромных поцелуев. Напрашивается вопрос: не предстоит ли им разделить любовное ложе в ближайшее время?..»
— У этих проституток пера и других сравнений, кроме как постельных, нет! — Седрик брезгливо поморщился. — Где им понять, что от мира с профсоюзами выигрываем только мы, промышленники! Знаешь, сколько мне стоит один день простоя всех моих предприятий? Сто двадцать пять тысяч долларов!
— Допустим, — сказал Дэнис. — Но я не дочитал абзац до конца…
— Какие же еще откровения подарила миру потаскуха «Истина»?
— «Однако даже мистеру Томпсону не следует при этом забывать, что и более мощные иностранные промышленные империи рушились от мановения иного нью-йоркского, кливлендского или техасского мизинца…»