Пашка уже начал изводиться всерьёз, когда вдруг потянуло в ещё сыром воздухе дымом, потом послышался собачий лай и людские голоса, справа резко, сразу началась росчисть, на которой что–то делали люди — десятка три, а за нею поднимались дымки над какими–то строениями. От дороги стремглав улепётывали к работающим в поле дети, штук десять — бежали и вопили. К тому времени, когда колонна подошла к деревне, навстречу уже вышло не меньше дюжины мужчин — с большими топорами и копьями, снабжёнными широкими наконечниками. Их возглавлял здоровенный старик… или просто седой, потому что никаких других признаков старости заметно в нём не было, и жест длинной узловатой руки, украшенной золотыми браслетами (седой был гол по пояс) выглядел королевски–повелительным.
Колонна остановилась. Пузатый «босс», как окрестил Пашка начальника конвоя, спешился и заговорил с седым. Остальные разглядывали конвой хмуро и напряжённо. Пашка заметил, что в поле все побросали работу, а убежавшие было дети подошли почти вплотную. Они были только в цветастых клетчатых рубахах — черно–белых — не сразу поймёшь, где мальчишки, где девчонки; все лохматые, рыжие, длинноволосые, чудовищно грязные, но с живыми, ясными глазами — любопытными, немного испуганными и явственно жалеющими. Заметил Пашка и то, что орочий конвой старается держаться как можно ближе к рабам и подальше от местных людей. Орки не галдели, не задирались и вообще вели себя тихо.
Седой тем временем как раз на орков пару раз и показал, а потом, когда толстяк что–то стал возражать — отмахнул рукой — как мечом рубанул. И толстяк тоже махнул рукой, но с досадливо–согласным видом, а потом отдал короткую команду — и волчьи всадники порысили дальше по дороге. Следом пошли полдюжины местных мужчин. Остальные окружили рабов, и колонна снова двинулась. Седой прикрикнул и на детей, и на работников в поле, а сам пошёл рядом со спешившимися конвоирами–людьми.
Кряжистый молодой бородач из местных, занявший место рядом с Пашкой, хмуро посматривал на мальчишку, качал копьём, потом крикнул в голову:
— Hay, wir strappa sveyni? Im dennat tarkan, im'sta yothejd… Tennka yeam torra mitr, tok hyllda! [23]
Пашка быстро закрутил головой, встретил взгляд Туннаса — отчаянный и в то же время как бы говоривший: «Повезло…» — но седой отмахнулся, и бородач, ещё что–то проворчав, сожалеющее посмотрел на Пашку и больше не говорил ничего. Пашка так и не понял, чего тот хотел…
…Деревня оказалась за невысоким, но добротным частоколом — с помостом для воинов, с мощными — впрочем, открытыми настежь — воротами. Странным Пашке показалось только одно — каменные воротные столбы, покрытые резьбой в виде вьющихся бесконечно цветов и стеблей. Столбы эти совершенно не вязались с общим видом деревни, где было грязно (впрочем — может, это после зимы?), а дома, сложенные из каменных плиток, законопаченных в широких щелях желтоватым мхом, бурели плоскими соломенными крышами.
Таким же было помещение, в которое привели рабов. Впрочем, нет — хуже, потому что тут никто не удосужился законопатить щели мхом и пахло очень знакомо Пашке — свиньями. Под КПЗ решили приспособить то ли брошенный, то ли временно пустующий хлев (запах из таких мест почти никогда не выветривается).
Но это была крыша над головой. Плюс к этому рабов расковали. Хотя, как и опасался Пашка, туалета тут не предусмотрели. Впрочем, подумал он об этом, уже сделав свои дела у дальней стены. И вздохнул. Что тут скажешь… Всё не в штаны, уже маленькая победа.
Трое местных натаскали внутрь соломы. Прошлогодней, но много, чуть ли не стог. А через пять минут после этого, не больше, появилась женщина, которая принесла вместе с двумя мальчишками несколько большущих плоских лепёшек и два здоровенных круга сыра. Что–то приговаривая, она ловко разделила еду на всех. Пашка опять взбеленился на свою глухонемоту — многие её чём–то спрашивали и её, и мальчишек, и все трое охотно отвечали. Напоследок те же пацаны приволокли бадью с водой — и двери заперли. По поведению своих спутников Пашка понял — всё, больше сегодня никуда не погонят.
Хлеб оказался свежий, но непривычный, тяжёлый какой–то (тот чёрствый кусок, съеденный утром, Пашка по вкусу не мог вспомнить, чтобы сравнить). То ли непропечённый, то ли тут такой всегда едят (вернее было второе, остальные ели и никакого недовольства не выказывали). А вот сыр был очень хорош, похож на брынзу, которую Пашка обожал. Жаль, что кусок был всего–то в треть ладони. Да ещё Пашкиной, не мужской.
Он свалился на солому, как подкошенный, дожевал то, что ему досталось, лёжа, даже запивать не стал. И понял, что его знобит. Оставалось надеяться, что это просто тряска после холода — и это пройдёт. Пашка постарался себе подгрести побольше соломы и по возможности зарыться в неё. Аппетит–то никуда не пропал, успокаивал он себя, а у меня при температуре первым делом отрубает желание есть. Обойдётся. Должно обойтись…
Ох, как навалилась на мальчишку — от головы до кончиков пальцев ног! — давящая усталость! Растёртые в кровь запястья, запухшие рубцы на спине, пораненные, сбитые и начавшие отогреваться ноги — всё заныло, но это нытьё только усиливало желание спать и спать.
Пашка закрыл глаза и сразу поплыл в сон — без сновидений, глухой, чёрный и беззвучный…
Проснулся Пашка от собственного плача — тихого и безутешного.
Глубокий сон усталости — сон без сновидений — в какой–то момент сменился кошмаром. Пашке снилось, что он бежал, но его поймали и сажают на кол. Даже крикнуть не получалось, и мальчишку разбудил свой плач.
Но всё–таки действительность — душноватая и в то же время довольно холодная — оказалась в тысячу раз лучше сна. Озноба у мальчишки больше не было; он перевёл дыхание и провёл рукой по мокрому от слёз лицу, облегчённо привыкая к мысли, что ужас ему только снился. Нет ничего хуже рабства, подумал он и поёжился. Оказывается, есть вещи, по сравнению с которыми рабство может быть хуже только на словах…
Но… странно. Почти тут же что–то в Пашке взбунтовалось при этой мысли. Взбунтовалось не как днём, судорожными толчками, смешанными со страхом — а непримиримо и яростно. Он не облекал своей ненависти к схватившим его оркам и их неведомому хозяину не то что в слова — даже в мысли. Не искал объяснений и оправданий. Но для себя чётко решил: бежать при первой реальной возможности. И — если будет хоть малейший шанс! — помочь бежать остальным. Почему?! А нипочему, а похрен — просто потому, что он так хочет, а не так — не хочет! Эх!!! Не поговорить ни с кем, а без знания мира, в который он попал — бежать сложно… Пашка скомкал солому и пристукнул кулаком по её подушке. Не будет он рабом, не хочет и не будет, и всё тут!!!
Но привторяться — будет. Пока будет. На кол не хочется, да и по морде получать — не велико удовольствие…
Самое мерзкое — эти волки. Вспомнились глаза, и сейчас, ночью, когда чувства обострены — мальчишка отчётливо понял: это никакие не волки, а существа умнее, намного умнее своих наездников–орков. Как кони у Братьев Ели в книгах Муркока про Корума Лло Эрайнта. Вопрос в том, умнее ли они людей?
Хм… Но сейчас волков и их наездников в деревне нет. А местные не горят желанием пачкаться работорговлей. Пашка перевалился на бок, встал на четвереньки и подобрался между спящими к щелястой стене. Сложена она была умело, крепко, хоть и с дырами и без цемента — без шума не расшатаешь. Деревня спала, но у ворот горел костёр и возле него виднелись тени. Лошадей не видно нигде… Местные караулят, что ли?
Пашка вздрогнул — его взяли за плечо — и отшатнулся, готовясь защищаться. Но в отблесках через щель сверкнули глаза Туннаса.
— Я хочу бежать, — прошептал Пашка. — Понимаешь? Бежать, — он показал пальцами. Туннас кивнул и тряхнул Пашку за плечи — одобрительно. Потом и выставил шесть пальцев — руку и ещё один — показал на себя, выставил ещё один, показал на Пашку — выставил восьмой. — Восемь человек хотят бежать? — прошептал Пашка. — Восемь, да? Со мной и с тобой?
23
— Эй, куда гоните мальчишку? Он не нуменорец, он йотеод… Сменяйте его мне, заплачу золотом! (талиска.)