— Я и сам теряюсь в догадках. Ты не говорил с Мехлисом?
— Говорил. Ответил, что это дело компетентных органов и он якобы не имеет права вмешиваться. И еще издевательски добавил, что, видимо, ваша жена потеряла к вам интерес. Ну хорошо, предположим, она потеряла интерес ко мне. Но к Женечке?
— Женечка… Я представляю, как она страдает без нее!
— Надо что-то делать… Что-то придумать… Что-то предпринять…— Андрей говорил, задыхаясь, будто в настежь распахнутое окно не поступал воздух.— Надо попытаться еще раз пробиться к Сталину. Не зверь же он, в самом деле…
— Это вряд ли поможет. Сталин служит не людям, а идее. Разве ты не знаешь, что он не щадит даже своих родственников, даже своих детей?
— Тогда вот что,— Андрею вдруг пришла в голову сумасшедшая мысль.— Я поеду в Юргу, я найду ее…
— Прекрасный замысел,— сказал отец,— но отдает авантюрой. Как ты ее разыщешь? И кто разрешит тебе встретиться с ней?
— Я все равно разыщу, я прорвусь к ней,— возбужденно и упрямо сказал Андрей.
— Впрочем, бывают и чудеса, Андрюша. Иной раз только авантюрный ход и оказывается единственно верным и даже спасительным.— Отец протянул руку к тумбочке за папиросами.— Что-то мне захотелось закурить. Может, и ты? У меня «Казбек».
Они закурили. Тонкие струйки дыма потянулись к окну. Там, за окном, уже смеркалось.
— Вот, кажется, и идет к завершению наш с тобой давний спор о диктатуре и диктаторах,— спокойно заговорил Тимофей Евлампиевич.— Человек очень странно устроен. Беда, обрушивающаяся на все человечество, его, конечно, трогает и волнует, но не настолько, чтобы он взвыл от отчаяния. А вот когда она приходит к нему в дом — взвоет, да еще как!
Андрей молчал, будто пропустил эти слова мимо ушей.
— А знаешь, Андрюша, я любого человека выверяю по одному, может быть, странному признаку.
— По какому же? — насторожился Андрей.
— Любит он Достоевского или нет. Это — мой оселок. Нет, это вовсе не значит, что каждый обязан любить или восхвалять его романы. Я имею в виду оселок нравственный. Помнишь его слова о слезинке ребенка?
— Да, да,— взволнованно отозвался Андрей.— Это Иван Карамазов говорил в том смысле, что люди не должны страдать, чтобы этими страданиями купить себе вечную гармонию.
— Вот-вот, и что эта вечная гармония не стоит даже слезинки хотя бы одного замученного ребенка. И он говорил еще, что эти слезинки искупить невозможно ничем, даже отмщением. Зачем мне их отмщение, спрашивал он, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены? — Тимофей Евлампиевич вопрошающе уставился на Андрея.— Скажи, чем, ну чем можно искупить слезинки нашей Женечки, чем?
— Да, да,— горестно отозвался Андрей,— страдание ничем не искупить. Потрясающую мысль высказал Достоевский.
— Это лучшее из всего, что он написал. Оселок, годный на все времена. Жаль, мысль эту затаскали, превратили в ходячую цитату, а между тем жестокость как правила бал, так и правит. И приняла еще более зловещие формы. Но я сейчас не об этом. Ты знаешь, как относится к Достоевскому Сталин? Нет? А мне как-то рассказывали. Было это у Горького, кто-то завел речь о Достоевском. Горький сказал, что Достоевский плох уже тем, что призывал русских мириться со страданиями, терпеть и уповать на Бога. А Леонид Леонов, ты же знаешь, в его книгах потрясающее влияние Достоевского, возьми да и выпали, что без Достоевского нет русской литературы. Сталин вскипел, он не ожидал такой смелости от незнакомого ему мальчишки. Что он хочет этим сказать? Почему утверждает такую ересь? Какие основания для столь зловредных измышлений? «Достоевский — мракобес от литературы,— безапелляционно сказал вождь.— Ему с нами не по пути». Хорошо, Горький заступился за бедолагу, а то бы ему несдобровать. Это я к тому, чтобы подтвердить свою мысль: кто отрицает нравственную позицию Достоевского — тот человек без сердца, тот считает, что ему все позволено, что не существует никаких духовных тормозов.
— Вот ты говоришь, отец, что Сталин служит не человеку, а идее. А ради кого он вытаскивает эту убогую, битую-перебитую Россию из непролазного болота? Россию били за дремучесть и отсталость. Он верно говорил: били монгольские ханы, били шведские феодалы, польско-литовские паны, англо-французские капиталисты, японские бароны… Да, он вытаскивает Россию ценой огромных жертв, но он же делает это не для себя. Сам он живет как аскет. Он же ведет людей в светлое будущее!
— Значит — даешь вечную гармонию и пусть они, замученные, плачут? Вечной гармонии не будет, это утопия. Будет более или менее равномерное распределение результатов труда, но за все это придется заплатить и свободой, и экономическим прогрессом. Вспомни город солнца Томмазо Кампанеллы. В нашем городе солнца мы разучимся работать, потому что все — и те, кто работает, и те, кто лежит на печи, будут получать гроши. Ну, это долгий разговор. Я возвращаюсь к тому, что проверил Сталина на своем безошибочном оселке. И, кажется, не ошибся: посмотри, сколько людей он уже отправил на плаху!
— Но ведь эти люди открыто признают, что они и в самом деле шпионы, убийцы, террористы, предатели…
— И ты веришь их признаниям?
— Вышинский говорит, что признание обвиняемого — это царица доказательств.
— Этот оборотень? Перебежчик от меньшевиков к большевикам? Те слова, которые он сказал в адрес Бухарина — «проклятая помесь лисицы и свиньи»,— да это же о нем самом! Он уже позабыл, как подписывал приказ разыскать, арестовать и предать суду немецкого шпиона Владимира Ильича Ленина? Я убежден, что все эти наговоры на самих себя у них вырывали отнюдь не джентльменскими методами. Мол, признайтесь, во всех смертных грехах — и заслужите прощение, да еще, наверное, ссылались на обещания самого Сталина. И ты знаешь, я не исключаю и самого невероятного: это своеобразная тактика подсудимых, мол, доведем свои показания до абсурда, кто в это поверит? Кто, например, поверит в то, что они хотели отдать империалистам и Дальний Восток, и Украину, и Кавказ? Каждый здравомыслящий скажет, что такое обвинение просто нелепо.
— Но это же замаскированный метод борьбы против партии! — возмущенно сказал Андрей.
— Возможно,— согласился Тимофей Евлампиевич,— но в любом случае нельзя же истреблять столько людей.
— А я думаю, что тридцать седьмой год был необходим. Мы одержали победу, но немало врагов затаилось, они спелись с фашистами. Сталин ликвидировал «пятую колонну», ему за это памятник ставить нужно.
— В памятниках вождю у нас недостатка нет. Но, по-твоему, Лариса — тоже из «пятой колонны»?
— Очень хочу думать, что нет. Но этот пакет… И этот Олег Фаворский… Может, она что-то скрывала от меня?
— И после этого ты хочешь убедить меня, что любишь Ларису?
— Моя любовь — во мне, отец. И никто ее у меня не отнимет. Но то; что произошло с ней,— просто нелепейший случай. Ты разве не хочешь признать, что у нас есть враги, есть шпионы, есть вредители? Их что, Сталин должен был оставить на свободе, позволить им творить свои черные дела? Разве Сталин, убирая их с дороги, не заботится о благополучии России? А ты уверен, что демократия, которую ты так обожаешь, будет менее жестокой, чем деспотизм? Демократия — это же полная свобода всего и вся. Это приведет нас в царство разнузданности. Человек эгоистичен по своей природе. И суд его всегда эгоистичен, это такой суд, который нравственно удобен мне или тебе, иными словами, удобен данному человеку. Демократия приведет к междоусобицам, к драчке между нациями, к бесовской, бесконечной борьбе за власть, к новому дележу собственности. И настанет день, когда человеку страшно будет выйти на улицу. Сталин войдет в историю уже тем, что создал и укрепил великое государство. Без этого все рассыплется… Вспомни провидческие слова Карамзина, он говорил, что даже судьба русского языка зависит от судьбы государства.
— Но то, что создал Сталин,— это не просто государство, это тоталитарное государство,— возразил Тимофей Евлампиевич.— А значит, государство, которое не может считаться нормальным, то есть созданным во имя человека. В таком государстве человек все время будет жить с петлей на шее.