— О ком это ты? — удивился Киров.
— Мало ли о ком…— уклонился от прямого ответа Сталин.— Ну да Бог с ними! Главное — продемонстрировать на съезде наше непоколебимое единство. Как у тебя с этим в Ленинграде?
— Есть еще немало колеблющихся,— озабоченно сказал Киров.— А колеблющиеся — самые опасные. Они непредсказуемы. Они, как известно, способны бросаться из одних объятий в другие. Таким мы прямо говорим: «Ты, милый человек, запоролся, запутался. Если ты сам не поднимешься, я тебе помогу. Если нельзя за руку поднять, за волосы подниму. Я сделаю все, чтобы тебя исправить, но если ты, милый человек, не исправишься, то пеняй на себя, тебе придется посторониться».
— Не очень убедительно,— выслушав эту сентенцию, сказал Сталин.— Напоминает заигрывание. А «посторониться» — слишком мягко сказано. Надо прямо говорить: «Мы тебя сметем с дороги железной метлой». Прав старик Горький: «Если враг не сдается, его уничтожают».
— И поэт прав,— подхватил Киров.— «Тот, кто сегодня поет не с нами, тот против нас».
— Кстати, о Горьком,— резко сказал Сталин.— Тебе не кажется, что старик в своем лазурном Сорренто слегка тронулся и чудит все больше и больше? Не думаю, что это просто старческий маразм. Наши противники умело используют известного писателя.
— Что ты имеешь в виду? — насторожился Киров.
— Вспомни это его заступничество за Каменева,— не скрывая злости, прямым текстом ответил Сталин.— Горький, можно сказать, извел меня своими бесконечными просьбами принять Каменева для откровенного разговора. А что это изменит в наших отношениях? Какие могут быть откровенные разговоры с врагами партии? Каменев не верит, что мы можем построить социализм в одной стране. А ты разве забыл его речь на Четырнадцатом съезде партии?
— Такое не забывается,— начиная понимать, к чему клонит Сталин, сказал Киров.— То был явный выпад против тебя, Коба.
— А ты еще числишь Каменева в друзьях,— трудно было понять, спрашивает или утверждает это Сталин.
— Удар ниже пояса,— обиделся Киров,— Пока он шел с нами, у нас были нормальные отношения. Меня всегда тянуло к деловым людям. Но теперь…
— Хорошо, я снимаю свои подозрения,— уже мягче произнес Сталин,— Вернусь в Москву, повстречаюсь с ним, если будет желание. Хотя наперед знаю, как будет юлить эта хитрая лиса.
Сталин изучающе взглянул на Кирова, стараясь понять, одобряет ли тот его слова, и добавил решительно:
— Мы даже пустим этого деятеля на трибуну съезда. Пусть говорит не со мной наедине, а со всей партией!
— Это будет разумно,— поддержал его Киров.
— А вообще-то все у нас в партии и в стране будет хорошо, если мы с тобой будем как одна скала. Тогда никакие бури нам не страшны,— почти ласково сказал Сталин, глядя на Кирова глазами чистыми, как у ребенка. Этот взгляд так пленил Кирова, что он ответил Сталину трогательной улыбкой.
Сталин надолго замолк, занявшись десертом. Он старательно и с явным удовольствием снимал кожуру с апельсина, разделяя его на дольки так, что он стал напоминать распустившийся цветок.
— А Тухачевского я у тебя забрал недаром,— ни с того ни с сего вдруг сердито изрек Сталин, словно бы Киров только что возражал ему по поводу дальнейшей судьбы командарма.
Сталина, с тех пор как Тухачевского послали в Ленинград командовать военным округом, занимала одна и та же навязчивая мысль. Он все больше и больше опасался, что Киров — этот новоявленный любимец партии, сменивший прежнего любимца — Бухарина — споется с потенциальным советским Бонапартом, и тогда это может обернуться реальной угрозой ему, Сталину.
— Если бы ты так не настаивал, ни за что не отдал бы Тухачевского в Москву,— откровенно признался Киров.— Светлая голова. Не в пример этим замшелым конникам. Как преобразил округ! А он у нас как-никак пограничный. Финны все больше льнут к Германии. Тухачевский еще не воплотил в жизнь свои замыслы. Два месяца, как уехал в Москву, а уже чувствуется.
Сталин насмешливо посмотрел на Кирова:
— Ничего, светлые головы у нас еще найдутся. Не оскудела Русь талантами. И незаменимых у нас нет. То, что не успел сделать Тухачевский, сделают другие. Зачем такому великому полководцу, такой «светлой голове» губить свои дарования в провинции? Мы же его взяли в заместители к Ворошилову, да еще и сделали начальником вооружений РККА. Кто откажется от столь заманчивого повышения?
Киров решил, что сопротивляться бесполезно, тем более что дело сделано.
— Воля твоя, Коба.
— Сделаем его со временем маршалом, пусть потешит свое непомерное честолюбие.
Сталин вспомнил, что инициатором перевода Тухачевского из Москвы в Ленинград был Ворошилов и что Киров тогда благодарил за хороший кадровый подарок. Конечно, сейчас Ворошилов, который как огня боится держать рядом с собой не только интеллектуалов, но даже тех, кто хоть чуточку умнее его, не возрадуется возвращению Тухачевского, но не потакать же всем его капризам. На то и щука в море, чтобы карась не дремал. Зато «любимец партии» останется без «любимца армии». Крайне важно вовремя разделять и разлучать тех, кто тяготеет друг к другу по принципу душевного родства. Поохотились вместе всласть, и хватит.
— А все-таки интересно,— снова вернулся к этой теме Сталин,— чем еще пленил тебя твой командарм?
— Только своими делами,— Киров понял, к чему клонит его собеседник,— Карельский укрепрайон — его заслуга. Прошлой осенью под Ленинградом организовал комбинированную выброску и высадку воздушного десанта. Такого еще в нашей армии не было. За рубежом за голову схватились. Жаль, ты не видел. Какое потрясающее зрелище. Но я привезу тебе кинопленку.
— Я смотрю, ты готов записать своего любимчика в родоначальники воздушно-десантных войск?
— Заслуживает,— уверенно сказал Киров,— У него дьявольское чутье на новое, он великолепно чувствует, что нужно в современной войне. Зимой он целые дивизии поставил на лыжи, а пушки и гаубицы — на полозья. И горой стоит за быстрейшее развитие механизированных войск.
— Ты приятно удивил меня.— Говоря эти слова, означавшие, что он присоединяется к похвалам Кирова в адрес Тухачевского, Сталин внутренне все более ожесточался против слишком уж талантливого командарма. «Дай такому прочно стать на ноги и обрести хотя бы относительную независимость, не ровен час, увидишь его воздушный десант над Кремлем». Сталин даже съежился от этого дурного предчувствия.— А я-то, грешным делом, думал, что он лишь мастер закатывать ослепительные балы, мастерить свои скрипки да пиликать на них. И что этого Паганини потянуло на военную стезю?
— Но он же прирожденный полководец! — убежденно воскликнул Киров.
Сталин нахмурился, морщины резко обозначились на узком, круто скошенном лбу, от потемневшего лица потянуло холодом.
— А не слишком ли мы увлеклись разговором о товарище Тухачевском? — хрипловато спросил он.— Не много ли чести? Ты уже забыл, как этот новоиспеченный Александр Македонский с позором бежал от стен Варшавы? Он же нам мировую революцию сорвал!
— И впрямь, Коба, у нас есть более важные вопросы.— Киров не захотел ввязываться в дискуссию и попробовал перевести разговор на другую тему.
— Впереди целая неделя,— согласился с ним Сталин,— Успеем поговорить. Главное — отдыхай, набирайся сил. Иначе любой оппозиционер тебя запросто свалит с ног.
— Пусть попробует! — задорно воскликнул Киров.
И они пошли отдыхать, договорившись перед ужином сходить к морю искупаться. Сталин смотрел ему вслед, пока он не скрылся за углом дачи.
«Слишком самоуверен,— отметил про себя Сталин,— А жизнь часто преподносит сюрпризы и не таким самоуверенным. Особенно если они становятся поперек дороги…»
Глава восьмая
Пожалуй, больше всего на свете Надежда Сергеевна не любила праздники. И вовсе не потому, что приготовление к ним приносило слишком много хлопот: все приготовления, связанные с застольями, лежали на плечах многочисленной обслуги, а ей оставалась лишь приятная обязанность приобретения подарков — таких, чтобы понравились мужу, детям, многочисленным родственникам и друзьям. Больше же всего ее тяготила та искусственная, нарочитая атмосфера, в которой проходили как приготовления к праздникам, так и, в особенности, сам их церемониал. Ей всегда казалось, что и восторги гостей, и преувеличенное восхваление хозяев, и даже непрестанный, порой беспричинный и бездумный смех — все это и многое другое, что непременно сопровождало праздники и прежде всего застолье, которое чересчур развязывало языки, превращало дотоле нормальных мужчин и женщин в людей, легко и даже бесстыдно переходящих границы приличия, мгновенно меняющих свое настроение — от бурного безудержного веселья до открытой озлобленности или истеричных признаний в бессмысленности пребывания на этой опостылевшей земле,— все это противоречило и нормальному смыслу жизни, и ее высокому предназначению.