— Ты спятил,— непререкаемо сказала Лариса, тоном своим пытаясь отвести от себя его подозрения.— Не надо так напиваться…— Она мысленно обозвала себя стервой.— Тебе просто померещилось!
— Нет, не померещилось! — рявкнул Андрей.
— Ну и что же, если бы даже и целовались? — Лариса почувствовала, что придирки Андрея придают ей нахальства,— В компании и не такое бывает. И ты бы целовался, кто тебе не давал?
— Бесстыжая тварь…— обреченно промямлил Андрей, холодея от своих обжигающих ненавистью слов.
— Спасибо,— с вызовом отозвалась Лариса.— Не переживай, утром этой твари здесь больше не будет.
Лариса села на кровати, совершенно обнаженная: она любила спать голой, презирая всякие ночнушки. Андрей с ошалелой жадностью смотрел на нее.
«Да, она тварь, но какая изумительная тварь! — кипело в его душе.— И как ты посмел обидеть ее, негодяй! Да она создана для того, чтобы отдаваться мужчинам! И если ты ее будешь так обижать, ты потеряешь ее навсегда!»
И он, горя любовью и ненавистью, смешавшимися воедино, накинулся на нее, опрокинул на подушку и принялся истязать сумасшедшими ласками.
— Все равно ты — моя, только моя! — почти кричал он.— Никому тебя не отдам! Пусть он будет хоть тысячу раз маршал! А ты — тысячу раз проституткой!
Лариса пыталась отбиться от него, ее все еще душила обида, но постепенно она сдалась, испытывая наслаждение от его ласк.
— А я и сама никуда от тебя не уйду,— со всей искренностью, на которую была способна, сказала Лариса,— Дурачок ты мой ревнивый…
Андрей почувствовал, что у него вырастают крылья… Все исчезло, все превратилось в прах — и глупая, как он теперь думал, ревность, и глупые разговоры, и глупые обиды. На земле были только он и она — Андрей и его Лариса.
А Лариса очень некстати подумала о том, что Тухачевский теперь не остановится на одних поцелуях, что этот полководец любит одерживать победы, и ей стало очень жалко Андрея…
Глава вторая
Возвратившись из очередного отпуска в Москву, Сталин первым делом поднял на ноги всех членов Политбюро, заметно расслабившихся в отсутствие Хозяина: пришло время решительно взяться за подготовку к XVII съезду партии. Особым чутьем изощренного политика Сталин чувствовал, что крутые меры, которые он применяет к партийным кадрам, и особенно к оппозиции, вызывают ответную реакцию скрытого противодействия и что в партии, как и в обществе, вызревают, обретая все большую силу и влияние, недовольство не только политикой, но и теми методами, которые он применяет в политической борьбе. Он понимал, что замыслы о единовластии, которые он постоянно вынашивал, прикрываясь разговорами о демократии и даже коллективном руководстве, его как открытые, так и скрытые противники уже основательно «раскусили» и теперь ждут удобного случая, чтобы избавиться от его железной воли, пока он еще не набрал полную силу. Очередной съезд партии как раз и мог казаться для них самым удобным поводом. Славословя с трибуны своего вождя, его недруги могли осуществить задуманное, использовав для этого самый надежный и, главное, самый безопасный для них момент тайного голосования при выборах руководящих органов партии.
Сподвижники Сталина, получив его указания, принялись за дело: писались и рассылались грозные директивы партийным организациям республик, краев и областей; самолетами и поездами мчались в командировки аппаратчики со Старой площади, чтобы как следует «накачать» нужными идеями местных работников; раскалялись докрасна кремлевские телефоны.
Сам же Хозяин, довольный тем, что сумел зарядить неукротимой энергией своих вассалов, подчинить их усилия единой цели, решил на некоторое время уединиться на даче, чтобы в спокойной обстановке сосредоточиться, обдумать тезисы отчетного доклада и линию своего поведения на съезде.
Сталин опять вспомнил о Тимофее Евлампиевиче Граче и ощутил острую потребность снова встретиться с ним для откровенной беседы, схожей, однако, с поединком. Как ни странно и даже ни противоестественно, Тимофей Евлампиевич понравился ему. Размышляя о первой встрече с ним, о том впечатлении, которое он на него произвел, как и о содержании их беседы, Сталин и сам не мог поверить в то, что, будучи совершенно непримиримым к любому несогласию со своими идеями и взглядами и тем более к любому противоречащему его собственным воззрениям мнению, он с какой-то даже от самого себя утаиваемой радостью терпеливо выслушивал суждения строптивого «старорузского Цицерона». Сталин пытался понять и объяснить самому себе причину такой спокойной, а порой даже равнодушной реакции на словесные выпады своего собеседника.
Иногда Сталин объяснял это тем, что, уставая от потока восхвалений, которые все равно не способны были утолить его ненасытную жажду славы, и зная, что эти восхваления чаще всего лицемерны и преследуют четко выраженный корыстный интерес, он испытывал потребность услышать совершенно иное, противоположное мнение и уяснить, насколько оно распространено в обществе.
Сталин хорошо понимал: этот своеобразный Пимен и схимник лично ему абсолютно не опасен, ибо провозглашает свои бредовые и не столь уж безвредные идеи не с трибун митингов или съездов, не со страниц печати, не у микрофонов Всесоюзного радио, как это делали Троцкий, Зиновьев, Каменев или Бухарин, а в доверительных тайных беседах с глазу на глаз, то есть выпускает пар в никуда. Сталин был уверен, что из таких людей, как Тимофей Евлампиевич, никогда и ни при каких, даже самых благоприятных, обстоятельствах не вырастет ни политический трибун, ни деятель, способный увлечь за собой массы. Принимая во внимание все эти и другие доводы, Сталин уверил себя в том, что Тимофей Евлампиевич ему просто необходим и как судья, и как своеобразный оселок, и как собеседник, не умеющий и не желающий кривить душой, и даже как пророк. Он же выполнял для него и роль священника, перед которым можно было излить душу, признаться даже в своем грехопадении, будучи уверенным, что тайна исповеди будет строго соблюдена.
Что касается Тимофея Евлампиевича, то он уже посчитал, что слова Сталина, сказанные им при прощании на даче о том, что они еще увидятся, и пожелание, суть которого состояла в том, чтобы товарищ Грач не пропадал надолго, были не более чем дежурными фразами, которые обычно и полагается говорить в таких обстоятельствах. Но, видимо, он еще недостаточно изучил характер вождя, иначе бы он знал, что Сталин слов на ветер не бросает, и что в каждом его слове содержится или то, что уже решено и потому не нуждается в сокрытии, или же тщательно упрятанный подтекст, смысл которого настолько многосложен, что каждый может понимать его по-своему. И потому новое приглашение Сталина приехать к нему на дачу явилось для Тимофея Евлампиевича почти такой же неожиданностью, как это было и в первый раз.
В тот день, когда за ним приехала машина и появились уже знакомые ему сопровождающие, Тимофей Евлампиевич был в прекрасном расположении духа и оживленно беседовал с навестившими его Рябинкиным и Сохатым. Школьный учитель истории Рябинкин, как обычно, устремлял свою беспокойную, мятущуюся душу в далекое прошлое, стараясь доказать, что абсолютная свобода личности от государства есть самая сущая бессмыслица. Сохатый же требовал таких условий в обществе, при которых душа была бы раскрепощена, раскована и никто не был бы заинтересован подслушивать чужие мысли и опрометью мчаться, чтобы рассказать о них кому следует, стремясь сделать на этом если не головокружительную карьеру, то хотя бы получить (пусть и незначительный) приработок к своей основной зарплате.
— Грозные цари взнуздали, измучили Русь, но это им можно простить, ибо они поставили прочный заслон на пути ее развала, не дали расползтись по безбрежным просторам,— говорил Рябинкин, задумчиво глядя куда-то поверх голов своих собеседников, будто там, в неведомой мгле, ему и виделись эти самые русские самодержцы, пленяющие его своей мудростью.— Взгляните на Московский Кремль! Это же орел, низвергнувшийся с небес прямо в сердце многострадальной России! Если бы не Кремль, у нас с вами была бы не великая держава, а океан удельных княжеств, готовых перегрызть друг другу глотки.