— Это вы так ратуете за грозных царей потому, что еще не испытали счастья побывать на Соловках,— возражал ему кряжистый, будто сработанный из мореного дуба, Сохатый.— А мой родной брат уже пребывает в сих проклятых Богом местах и по ночам воет на луну. Они довели его до сумасшествия, ваши любимые самодержцы. А что он им сделал? Стрелял в Сталина? Подложил динамит под Спасскую башню? Просто он был настолько простодушным глупцом, что имел неосторожность при свидетелях сказать, что Сталин — деспот. И утверждал, что при всяком социальном взрыве полетят миллионы голов.
— А вы не боитесь произносить столь крамольные речи при свидетелях? — в пику Сохатому осведомился Рябинкин. В его вопросе содержалась немалая толика яда.
Сохатый уставился на него тяжелым, угрюмым взглядом, но отчего-то побагровел.
— Надеюсь, что среди нас нет и не может быть стукачей,— назидательно произнес он.
— Друзья, я призываю вас лояльно относиться друг к другу,— попытался «разнять» их Тимофей Евлампиевич.— В сущности, мы мыслим одинаково.
— Увы! — мрачно воскликнул еще более насупившийся Сохатый.— Разве вы не чувствуете разницу в нашем мировосприятии?
— Так это же и прекрасно, коли есть разница! — со всею возможною убедительностью проводил свою линию Тимофей Евлампиевич.— Единомыслие — страшное зло. Оно превратит общество в болото, а людей — в роботов.
— Извини, Тимофей Евлампиевич, но тебе пора записываться в священники,— почему-то обиделся Сохатый.— Я, как врач, утверждаю, что натура человека закладывается еще в утробе матери. Есть человек — тип хищного зверя. И есть человек — тип домашнего животного. И если придерживаться этого заключения, то Сталин, на которого ты, Варфоломей Рябинкин, возлагаешь столько надежд, несомненно, относится к первому типу.
— Я не боготворю Сталина,— сказал Рябинкин, поражаясь смелости Сохатого.— Но он мне импонирует как государственный муж, способный удержать Россию от развала. И в этом отношении он прямой продолжатель того, что свершили Иван Калита, Петр Первый, Иван Грозный…
— Сравнил хрен с пальцем,— буркнул Сохатый, видимо не находя доводов опровергнуть то, что утверждал Рябинкин.
— У вас, Прохор Кузьмич, удивительная способность перелопачивать чужие мысли и выдавать их за свои,— как можно мягче, даже с улыбкой, сказал, повернувшись к Сохатому, Тимофей Евлампиевич.— Вы, кажется, изрядно начитались Ницше.
— Плевал я на вашего Ницше! — взорвался Сохатый.— Это у вас круглые сутки свободны, так вы и можете позволить себе читать всяческую галиматью хоть до одурения. А я — ветеринар, еще не проснусь, а у меня под окнами уже корова мычит. Или собака скулит. Лечиться пожаловали. Я не книжный червь, я практик. Истинный же практик должен с презрением смотреть на книжных червей, полагающих, что всемирная история есть дело духа.
— Прохор Кузьмич, у вас же все равно ничего не выйдет! — азартно воскликнул Тимофей Евлампиевич.— Меня никто не способен вывести из себя. Напрасная затея! Давайте лучше опрокинем еще по рюмашке!
— Такой книжник мне по душе,— одобрительно загудел Сохатый.— Давно бы мог додуматься.
Так случилось, что как раз в это время за Тимофеем Евлампиевичем прибыли посланцы Сталина. Сохатый поперхнулся и поспешно убрал недопитую рюмку. У него был такой вид, будто это именно его приехали забирать, чтобы тут же препроводить вслед за братом в знаменитые Соловки. Рябинкин изумленно, но без испуга смотрел не мигая на вошедших.
— Придется слегка потревожить вашу веселую компанию,— почти с искренним сожалением сказал один из посланцев.— Товарищ Грач, мы за вами. Прискорбно, конечно, что вы не совсем трезвы. Это могут не одобрить.
— Не огорчайтесь,— поспешно заверил их Тимофей Евлампиевич.— Это всего лишь третья рюмка. Я трезв как стеклышко. Вот если бы вы приехали на часок позже… Хотите коньячку?
— Благодарю, но мы очень спешим,— отклонил приглашение посланец.
Тимофей Евлампиевич попрощался с друзьями.
— Думаю, что я сегодня вернусь,— заверил он их.— А если нет, не забудьте запереть дом и отдайте ключ соседке. Продолжайте вашу интересную беседу. Только не пускайте в ход кулаки.
…Перед встречей с Тимофеем Евлампиевичем Сталин неспешно прогуливался по березовой аллее. Он только что прочитал новые статьи Троцкого, опубликованные в зарубежной прессе. Главным героем этих статей был, естественно, именно он, Сталин. С каждым разом нападки Троцкого на него становились все более озлобленными и агрессивными, и потому Сталин сейчас был в самом неблагоприятном расположении духа.
Вне всякой связи с предыдущими мыслями Сталин припомнил библейское изречение, суть которого состояла в том, что время неподвижно, это движемся мы, наивно полагая, что летит время. И поймал себя на мысли, которую всегда тщательно прятал от всех: то, что он, будучи юношей, попал в духовную семинарию, не выветрится из него никогда. Это Ильич был воинствующим атеистом, вот Бог и прибрал его так рано. Ему бы еще жить да жить! Уйти в мир иной в пятьдесят четыре года — не рановато ли? Нет, нельзя противопоставлять себя Богу, это грозит смертельной опасностью!
Между тем машина, в которой везли Тимофея Евлампиевича Грача, уже приближалась к сталинской даче. День был солнечный, по-осеннему нежаркий. Природа уже вовсю «поработала» над лесами, рощами и полями, перекрасив их в свой любимый золотисто-багряный цвет. Воздух был чист и прозрачен, Тимофей Евлампиевич жадно вдыхал его через открытое окошко машины, будто дышал так вольготно и раскованно в последний раз. Что из того, что Сталин отпустил его с миром после первого визита? Диктаторы непредсказуемы, трудно, просто невозможно предугадать, что им взбредет в голову в следующую минуту. Самый безопасный диктатор — это мертвый диктатор, в промежутке же между рождением и смертью, который как раз и получил название «жизнь», от них можно ожидать что угодно — от милости до изничтожения.
Уже то, что в этот раз Сталин встретил Тимофея Евлампиевича крайне неприветливо, более того, чуть ли не враждебно, словно бы тот нагрянул к нему на дачу без всякого приглашения, повинуясь лишь собственному сумасбродству, навело его гостя на весьма невеселые предчувствия. Это уже был совсем другой Сталин, в котором исчезли неведомо куда мягкие тона как в самом его облике, так и в голосе. Сейчас он был как крепко стиснутая пружина, готовая внезапно распрямиться со всей возможной остервенелостью. «Кажется, играм приходит конец»,— с тоской подумал Тимофей Евлампиевич.
С тем же мрачным, отчужденным видом Сталин пожал руку Тимофею Евлампиевичу и спросил прямо в упор, не скрывая злости, как спрашивают человека на следствии, когда он упорно не желает давать нужные следствию показания:
— Скажите, при каком режиме был казнен Сократ?
— В период наибольшей свободы Афин,— не понимая, почему Сталина так заинтересовал этот вопрос, ответил Тимофей Евлампиевич,— Его заставили принять яд цикуты. Болотная травка семейства зонтичных, не более того,— почти весело добавил Тимофей Евлампиевич.
— Сейчас не обязательно распространяться о том, что известно каждому школьнику,— оборвал его Сталин,— А какой режим прославлял Платон, величайший философ Греции? — еще более грозно спросил он.
— Этот ученик Сократа прославлял правителя-мудреца, был сторонником тоталитарного государства,— как на экзамене ответил Тимофей Евлампиевич, уже без всяких легкомысленных присовокуплений.
— Вас, как я погляжу, на мякине не проведешь,— с некоторой долей огорчения заметил Сталин.— Так вот, в связи с этим я хочу задать вам еще один вопрос: что же вы, величайший философ Старой Рузы, так воинственно настроены против диктатуры? Или за время, прошедшее после первой нашей встречи, ваши взгляды кардинально изменились? — И, не ожидая ответа, заключил: — Впрочем, судя по всему, это маловероятно.
— Вы правы, Иосиф Виссарионович,— в предчувствии горячей дискуссии почти радостно подтвердил Тимофей Евлампиевич.— Более того, прошедшие годы еще сильнее убедили меня в том, что диктатура — это страшная угроза человечеству. Ну с какой стати миллионы людей обязаны подчиняться воле лишь одного человека? Кто его на это уполномочил? И почему именно этого человека? Он что, представитель Бога на земле? Ничего более дьявольского еще не придумано. Достаточно одного примера. Скажем, если государство, как это и происходит ныне, следит за каждым печатным и даже устным словом, значит, мысль человека закована в кандалы. А если закована мысль, закована и сама жизнь. Она превращается в железную клетку.