Тимофей Евлампиевич был убежден, что народ никогда не примет душой насилия и будет исполнять то, что ему навязывают силой, только повинуясь чувству страха. Теперь, когда усилиями большевиков в народе, по крайней мере в его значительной массе, разрушена или подорвана вера в Бога, он вынужден будет создавать земного кумира, земного идола, чтобы восполнить образовавшуюся нравственную пустоту. И такого кумира сейчас ему не нужно выдумывать, его уже объявили народу, и не проходит минуты, чтобы в уши миллионов людей не врывалось его имя — Сталин! И Сталину не потребуется совершать никаких переворотов, переворот, нужный ему, уже произошел…
Сейчас все это молниеносно прокрутилось в голове Тимофея Евлампиевича, он порывался все это изложить Сталину; но тот уже пригласил его перекусить.
— Мы опять так и не смогли переубедить друг друга,— как бы с сожалением сказал Сталин.— Но ничего, я не теряю надежды. Жизнь сама откроет вам глаза. Вот проведем очередной съезд, многое у нас изменится.
— И все же, Иосиф Виссарионович,— еще более расхрабрился Тимофей Евлампиевич,— если бы вы разрешили мне поехать в Рим, знаете, что бы я сделал прежде всего?
— Это любопытно,— заинтересовался Сталин.
— Первое, что бы я сделал,— это возложил венок к статуе Брута.
Сталин вперил в него немигающий взгляд.
— Так вот вы какой философ…— протяжно сказал он, словно сделал открытие,— Лавры тираноубийцы не дают вам покоя. Может, хотите повторить его подвиг? Так я вот он — перед вами.
Тимофей Евлампиевич не думал, что Сталин так серьезно воспримет его слова, и понял, что зашел слишком далеко.
— Иосиф Виссарионович, вы же еще не Цезарь. А главное, я никогда не смогу быть ни властителем, ни его убийцей. И вообще, я против всяких убийств. Есть Божий суд.
Они надолго замолкли. Тимофей Евлампиевич заметил, что Сталин пьет сейчас значительно больше, чем во время их первой встречи.
— А вы даже и не спросили, как я жил в эти годы,— с нескрываемой обидой сказал Сталин.— Скажете, об этом можно судить по газетам? И очень ошибетесь. Газеты рисуют вам не живого Сталина, а вождя.
Глаза его неожиданно повлажнели, и Тимофею Евлампиевичу даже почудилось, что по его щеке сползла слеза.
— А между тем не далее как в прошлом году я потерял любимую жену,— растроганно проговорил Сталин,— Она безвременно ушла из жизни. Теперь я совсем один. Дети не в счет.
— Я понимаю,— тихо произнес Тимофей Евлампиевич.— И разделяю вашу скорбь. Это тяжелая утрата. Я тоже потерял жену, правда, уже давно. Думал, что жизнь кончена. И даже хотел покончить с собой.
— Я хотел застрелиться,— будто очнувшись, глухо проговорил Сталин.— Но не смог. Не потому, что струсил. Уже готов был нажать на спуск револьвера, но меня остановила внезапная мысль: что будет с Россией? А если у руля власти станет человек, который загубит дело социализма?
Тимофей Евлампиевич приметил, что речь Сталина, когда он заговорил о личном, была совсем другой, он не строил ее в форме вопросов и ответов, как это бывало, когда говорил о политике, и даже фразы были у него при этом проще, мягче и человечнее.
— А теперь еще злые языки распускают злонамеренные слухи, будто я сам убил ее,— без возмущения, но с истовой горечью в голосе сказал Сталин.
— О великих людях всегда сочиняют мифы — Тимофей Евлампиевич словно бы стремился успокоить Сталина — Не вы первый, не вы последний.
— Спасибо и на этом,— сказал Сталин, вставая, и заметно покачнулся,— Все завидуют мне. И вы завидуете! — почти крикнул он,— Особенно когда я стою на трибуне Мавзолея и меня славят, славят и славят. И в то же время, я знаю, ругают и клянут, как когда-то Петра Великого.
— Кстати, между Петром и вами, Иосиф Виссарионович, есть огромное сходство. Петр Великий так же, как и вы, лихорадочно строил верфи и фабрики, создавал сильную армию и завоевывал все новые и новые территории, стремясь вырваться из болота отсталости и стать вровень с развитыми странами Запада.
— А мы станем не вровень,— поправил его Сталин.— Мы их догоним и перегоним! Во что бы то ни стало! И представьте себе, я бы назвал Петра Великого первым российским большевиком. Вы удивлены? Не надо удивляться бесспорным фактам, товарищ Грач,— Он помолчал и внимательно посмотрел на Тимофея Евлампиевича.— Да, чуть не забыл. Я хочу попросить вас, чтобы на следующую встречу вы приехали с абсолютно трезвой головой. А то из вас так и рвутся эмоции. Политика должна быть трезвой.
Глава третья
Лариса очень не любила, когда Андрей уезжал в командировки. Даже его кратковременные — обычно не более двух недель — отъезды приводили ее в смятение, вызывали неосознанную тревогу и острую боль одиночества. И хотя в этот раз срочная командировка Андрея в Хабаровск по заданию редакции не была для Ларисы особой неожиданностью, она провожала его на вокзале с такой же тоской и грустью, с какой люди прощаются друг с другом навсегда.
Проводив Андрея, она, как это бывало и прежде, уединилась, избегала встреч со знакомыми, словно сама стремилась превратить эту временную разлуку в пытку для себя. Ларисе казалось, что Андрей непременно почувствует ее тоску и одиночество, даже отделенный сейчас от нее фантастически огромным расстоянием.
На работе было легче, там она отвлекалась от грустных мыслей, но дома не находила себе места.
Через несколько дней после отъезда Андрея зазвонил телефон. «Может, это Андрей?» Лариса поспешно сняла трубку. И сразу же узнала голос Тухачевского. «Господи,— Лариса затряслась всем телом, словно ей угрожала страшная опасность,— это же он звонит, видимо зная, что Андрея нет дома».
Почуяв недоброе, Лариса напряглась, готовясь противостоять настойчивым домогательствам командарма, вероятно уверовавшего в то, что она, как это бывает с любой, даже самой неприступной, крепостью, в конце концов сдастся на милость победителя. Угаснувший уже было стыд, который долго не оставлял ее в покое после памятной новогодней ночи, усиливавшийся чувством вины перед Андреем за свой легкомысленный поступок, вновь ожил в ней, побуждая к сопротивлению.
— Лариса Степановна, приглашаю вас в театр, на премьеру,— почему-то весело, будто наперед зная, что она не откажется, сказал Тухачевский.
Кажется, он знал, чем можно поколебать неуступчивую Ларису. Каждое посещение театра воспринималось ею как счастливый подарок судьбы. Она была истинной театралкой, не из тех, доходящих до экзальтации поклонниц театра, жизнь которых превращается в фанатичную погоню за полюбившимися им актерами и которые оценивают спектакли не меркой собственных чувств и мыслей, а теми эмоциями, которые кипят в разгоряченных головах околотеатральной публики. Она любила театр «в себе». Обычно она заранее не спрашивала у Андрея, на какой спектакль и в какой театр они идут. Это вызывало у него удивление, и он часто повторял, что впервые видит женщину, начисто лишенную столь свойственного женскому характеру любопытства. Лариса загадочно улыбалась, говоря, что нужно хотя бы одной женщине быть оригинальной и не подражать себе подобным.
— Хочется неожиданной радости,— как бы оправдываясь, добавляла она.— Маленькой тайны, в которой сокрыто счастье.
Сейчас, слушая Тухачевского, она не знала, как ей поступить. Если бы с ней был Андрей и они поехали бы в театр все вместе! Ей тут же захотелось спросить, будет ли в театре Нина Евгеньевна, но она сдержалась. Кажется, это подразумевалось само собой.
— Честное слово, не пожалеете,— продолжал настаивать Тухачевский.
— А в какой театр? — не столько из любопытства, сколько из намерения потянуть время, прежде чем решиться на какой-то ответ, спросила Лариса.
— А вот это маленькая военная тайна,— загадочно произнес Тухачевский, пытаясь заинтриговать Ларису.— Итак,— не давая ей опомниться, решительно добавил он,— я посылаю за вами машину. Уговорите, пожалуйста, и вашего ревнивого мужа.
— Муж сейчас очень далеко,— сердито сказала Лариса, злясь на Тухачевского за то, что тот конечно же знает об отсутствии Андрея, но притворяется таким вот беззастенчивым образом.