Я кивнул. Что я мог возразить? Обещанная сумма превосходила все самые смелые мои предположения – с нею я буду обеспечен до конца жизни.

Фон Брюккен заговорщически понизил голос:

– Пока я жив, у вас не будет никаких проблем. Но потом… возможно…

– Что вы имеете в виду?

– Возможно, у вас возникнут некоторые сложности. Найдутся люди, которые не захотят… Лукиан, например. Он знает, зачем вы здесь, зачем мы с вамиздесь, и не видит в этом ничего хорошего. Лукиан ни за что не скажет об этом в открытую, однако… Когда я умру, все наследство достанется ему. Такая у нас договоренность, которую я обязан соблюдать, и я сделаю это. Но когда меня не станет, может случиться так, что Лукиану придется не по вкусу ваша книга, даже если все имена будут изменены. Ведь он будет играть в ней далеко не последнюю роль. Я не думаю, что он… гм… Однако Лукиан, возможно, попытается выкупить книгу, швырнув к вашим ногам гигантское состояние которое получит от меня… Вероятность такая имеется. Однако я верю в ваше профессиональное самолюбие, а еще больше – в вашу искренность художника, поэтому уже не так боюсь этих мыслей. Но тем не менее, когда вы узнаете о моей смерти, на всякий случай уезжайте в какое-нибудь безопасное место, где до вас не каждый сможет добраться.

Фон Брюккен чувствовал, что его слова несказанно подогревают мое любопытство, однако вместе с тем в глазах пожилого человека читалась неподдельная тревога. Не за меня, нет, – скорее за будущую книгу. За историю его жизни.

Снежное безумие за окном наконец утихомирилось. Иногда толстую облачную вату пронзали солнечные лучи, и закопченные стены зала озарялись игрой света.

Крутилась диктофонная лента…

Последние дни Ледяного дворца

Вообразите себе коротко подстриженный, ухоженный газон. Посреди зеленого ковра возвышается огромный павильон в псевдокитайском стиле, где отдыхает такое же ухоженное немецкое семейство в праздничных нарядах: отец, мать, я, примерно тринадцатилетний, и мои сестры-близнецы, которые на три года меня младше.

Позади, в некотором отдалении, виднеется большое здание, огромная белая вилла, залитая солнечным светом – ослепительным, блистательно ярким. Люди сидят за круглым мраморным столиком нежно-зеленого цвета, на котором стоят шесть креманок с лимонным мороженым. Шесть, потому что в гостях у нас Кеферлоэр.

Именно Кеферлоэр шутки ради назвал в тот момент нашу виллу, громадное белое строение в стиле модерн, известное всему городку Аллаху, что к северу от Мюнхена, Ледяным дворцом. Сидя в тот августовский день под сенью садового павильона, он вкушал лимонное мороженое в обществе моих родителей и сравнивал цвет лакомства с цветом здания, интенсивно отражающего солнечный свет.

– Ледяной дворец! – выкрикнул я, очарованный красотой этих слов, и мои сестрички-попугайчики начали вторить мне визгливыми голосками:

– Ледяной дворец! Ледяной дворец!

Козима и Констанца – так звали сестер. Свои имена они получили в честь жен двух великих композиторов. Я называл их чаще всего Коко Первая и Коко Вторая.

Кеферлоэр был тогда управляющим заводами моего отца – по металлообработке и производству вулканизаторов. Через год после начала войны их производственные мощности были перепрофилированы на выпуск самой разнообразной военной продукции. Отец появлялся в заводоуправлении очень редко и неохотно – только в представительских целях. Словосочетание «владелец заводов» он просто ненавидел и называл себя всегда и везде, даже в официальных кругах, архитектором. И хотя диплома архитектора у него и в помине не было, отец называл себя так по праву – он жил архитектурой, буквально дышал ею. Вопрос о его таланте меркнет перед лицом такой великой страсти. Отец набрасывал проекты церквей, мостов, парков… И все это ложилось в стол, на будущее, очень далекое – когда закончится война.

В Ледяном дворце у нас служили две уборщицы кухарка, лакей, садовник и два воспитателя. Водителя отец не держал. Не имело смысла. Когда папа брал машину, он всегда садился за руль сам, несмотря на то что мать находила его вождение ужасным. Мама периодически страдала от обмороков – слишком низкое давление. Она очень переживала из-за этой напасти, но в остальном все у нас было хорошо, образцово хорошо. Родись у мамы четвертый ребенок, это гарантировало бы ей бронзовый Материнский крест, хотя мама ни во что не ставила эту награду.

Мы жили замечательно. Отец каждый год заказывал семейные фотографии – в красивых рамках, словно произведения искусства, они украшали стену у винтовой лестницы, ведущей на второй этаж. Похоже, что мы, дети, тоже символизировали для него предметы искусства, и, когда кто-то из нас вел себя неподобающим для мира красоты образом, папа корил нас скорее из эстетических, чем из педагогических побуждений.

Девочек учили играть на фортепиано. А я, поскольку мои музыкальные способности уступали сестринским, вынужден был биться с тромбоном. Отец считал, что освоить этот инструмент очень легко «даже при совсем небольшом желании». Владеть хотя бы одним музыкальным инструментом – это обязательное условие для каждого культурного человека, полагал отец. Такое же большое значение он придавал древним языкам и основательному теологическому образованию. Не то чтобы отец был особенно религиозным, просто он считал богословие питательной почвой для критического осмысления мироустройства. Так современные родители иногда заставляют детей слушать курс конфирмации лить для того, чтобы убедиться, что из них впоследствии выйдут нравственные атеисты.

Течение нашей семейной жизни тонко продумывал отец и беспрекословно поддерживала мать. Если она и не понимала чего-либо, то брала преданностью и покорностью. Я часто видел, как отец сидел, понурив голову, очевидно расстроенный недостатком сообразительности у своей супруги, и удрученно разглядывал узоры на ковре. Однако утешение приходило к нему в виде мысли о том, что урожденная баронесса фон Гогенштейн – кем являлась моя мама – никогда не осмеливалась перечить ему. О, я прекрасно понимал, какого напряжения стоило отцу возглавлять образцовое семейство и с каким горделивым чувством он отходил каждый вечер ко сну, этот развитый, способный к искусствам человек, сумевший достичь жизненных вершин. Он был богат, уважаем, обладал великолепным вкусом и сумел гармонично соединить исполнение долга перед потомками с возвышенной жизнью. Конечно же, тогда я не понимал этих вещей так, как понимаю сейчас. Тогда я был неблагодарным дурачком, который любил грязные стишки и жил припеваючи, не задумываясь о своем богатстве.

Моим сестрам страшно повезло. Интеллектуальное образование им пришлось бы получать лишь в том случае, если бы что-то случилось со мной. А так они могли оставаться глупышками и радоваться всяким приятным пустякам. Отец весьма невысоко ценил способности всех представительниц прекрасного пола в целом, и даже не пытался делать из этого тайны. Но тем не менее, высказывая подобное мнение, он будто бы сожалел о существующем положении вещей.

В этом отношении отца полностью устраивала супруга. Он никогда не пытался переделывать ее учить или требовать от нее невозможного. В то же время со мной он обращался словно со своим любимым ребром, из которого непременно следовало воссоздать его, отца, точную копию. Он приобщал меня к тайнам высокоразвитой германской культуры, что, между нами говоря, казалось мне тогда до ужаса скучным.

Чему учил меня отец в первую очередь, так это особой форме достоинства. Когда ты в полной силе, нужно вести себя величественно, в беде – стоически, в первую очередь заботиться о том, как выглядишь в глазах окружающих, а не о собственном благополучии, целиком и полностью сосредоточиваясь на внешнем, словно человек сам по себе – ничто, если на него не смотрят окружающие. Все, что делал мой отец, совершалось будто бы под надзором строгого жюри, которое выставляло оценки за поведение и прилежание. Что касается индивидуальности, то отец считал, что проявлять ее следует лишь, скажем так, после бала, у себя дома за закрытыми дверьми, но это не означает, что себя не нужно контролировать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: