Рассказ об этих событиях требует кое-каких комментариев. О поведении и реакции Элоизы многие историки, несколько смущенные и сбитые с толку, судили, руководствуясь принципами поведения и менталитета своей эпохи, а потому и утверждали, что она «во многом и намного опередила свое время»; говоря другими словами, они отмечали, что она была совершенно «лишена буржуазных предрассудков». Но при этом забывали, что Элоиза жила до того, как расцвела буржуазная культура со свойственным этой культуре образом мышления. Вероятно, потребовалось бы написать несколько толстых томов, чтобы прояснить те недоразумения, что берут свое начало в представлениях о том, будто в Средние века менталитет был точно таким же, как в эпоху Античности и в эпоху расцвета буржуазии. Небольшая забавная история представляется мне чрезвычайно показательной, похоже, что она действительно основана на реальных событиях. Она представляет собой эпизод из жизни некоего Вильгельма Маршала, жившего при дворе одного из королей династии Плантагенетов; эта история может, как мне кажется, пролить свет на некоторые вопросы, возникающие по поводу поведения и мышления людей в эпоху Средневековья. Итак, однажды Вильгельм ехал по дороге в сопровождении щитоносца по имени Евстафий Бертримон; их обогнали всадники: мужчина и женщина; мужчина выглядел чем-то озабоченным, женщина плакала и тяжко вздыхала. Вильгельм вопросительно взглянул на своего спутника, и они оба одновременно вонзили шпоры в бока своих скакунов, чтобы догнать эту пару, весьма их встревожившую. Обменявшись на скаку несколькими словами, они удостоверились, что им обоим эта парочка показалась подозрительной, ведь мужчина походил на монаха-расстригу, сбежавшего из монастыря и похитившего женщину. Догнав беглецов и убедившись в том, что подозрения их верны, Вильгельм вместе с щитоносцем попытались несколько приободрить несчастных влюбленных и принялись громко сетовать по поводу того, что любовь заставляет людей совершать столько ошибок; они постарались утешить бедную женщину, явно пребывавшую в большой тревоге, и хотели уже было расстаться с влюбленными, когда Вильгельм задал им вопрос: «По крайней мере, есть ли у вас средства, чтобы как-то жить?» На что монах-расстрига, стремясь его успокоить, ответил, что у него есть туго набитый кошель, где лежат 48 ливров (фунтов), каковые он намеревается отдавать в долг под проценты, извлекать из них выгоду, и жить они станут за счет прибыли. О, какой взрыв негодования вызвали эти слова у рыцаря и его щитоносца! «Ах так! Ты рассчитываешь жить ростовщичеством! Клянусь моим мечом, клянусь карающей десницей Господней, не бывать этому! Отнимем-ка у него деньги, Евстафий!» Разъяренные воины набросились на монаха-расстригу, отняли его собственность, послали его и его спутницу к дьяволу, а затем возвратились в замок, где вечером принялись рассказывать эту историю и раздавать своим сотоварищам деньги, отнятые у монаха. Говоря другими словами, если ростовщичество почиталось непростительным преступлением, потому что оно обеспечивало жизнь и достаток за счет труда других, то к тем, кого страсть сбивала с пути истинного, относились вполне снисходительно, даже если они, как в данной истории, отреклись от монашеского обета, совлекли с себя монашеское одеяние и «забросили его в крапиву».
Желая проследить, в каком направлении происходила эволюция мышления и сознания, можно вспомнить о том, как менялось с течением времени отношение к незаконнорожденным детям, ведь положение бастардов чрезвычайно ухудшилось как раз в эпоху, считающуюся вроде бы свободной от всяческих предрассудков, а именно в XVIII веке; дело в том, что еще в XVII веке никому особенно в голову не приходило скрывать факт незаконнорожденности, подобная тенденция проявилась лишь в эпоху Регентства и окончательно утвердилась с появлением Кодекса Наполеона; именно тогда согрешившую женщину начали сурово осуждать, именно тогда общественное порицание стало обрушиваться на женщину, именно тогда запретили устанавливать отцовство и именно тогда незаконнорожденные дети были лишены всех прав. На протяжении всего Средневековья бастарды воспитывались в семьях своих отцов, а отпрыски людей благородного происхождения имели право с гордостью носить отцовский герб, впрочем, перечеркнутый особой чертой — знаменитой «чертой внебрачное™». Незаконнорожденных детей действительно не допускали до некоторых должностей, они не могли стать священнослужителями, но однако же из всех подобных правил делались многочисленные исключения, и такое исключение распространилось и на сына Элоизы и Абеляра.
Но есть некое явление, которое всегда существовало и будет существовать, явление всеобщее, как бы вневременное, которое в законодательствах различных стран с трудом могут ограничивать какими-то рамками: жажда мести. У такого человека, как Фульбер, злоба на обидчика бывает столь же велика, сколь велико его обманутое доверие. Когда Фульбер обнаружил, что Элоиза тайком покинула его дом, он, по словам Абеляра, «едва не сошел с ума… надо было видеть силу его горя и бездну его отчаяния, чтобы иметь представление о том, сколь велики они были». Дело дошло до того, что Абеляр всерьез начал опасаться за свою жизнь. «Я был настороже, так как был убежден в том, что он может осмелиться сделать все, что сможет, или то, что он сочтет возможным сделать». И действительно Фульбер позднее доказал, что он способен на все.
Только после рождения Астролябия, то есть спустя пять-шесть месяцев после бегства Элоизы, Абеляр наконец решился совершить поступок, которого от него следовало ожидать: отправиться к канонику, чтобы принести ему извинения и предложить некое «возмещение ущерба». Сей поступок дался Абеляру нелегко и непросто, и не только из-за страха за свою жизнь, а по той причине, что чувство, которое подтолкнуло его на подобный шаг, родилось и выросло в нем постепенно.
«Наконец, тронутый состраданием к его великому горю и обвиняя себя в совершенной мной краже, к коей подтолкнула меня моя любовь, как к наихудшему виду предательства, я сам отправился к этому человеку». Абеляр, чрезвычайно щедро одаренный в том, что касается интеллектуальных споров, гораздо скупее был наделен способностью к «движениям сердца», то есть умением чувствовать. Этот прославленный философ очень медленно, постепенно овладевал искусством сострадать горю других. Эта область была ему незнакома, чужда; он открыл ее для себя только при виде чрезвычайно глубокого горя, к тому же причиненного им самим. Не без удивления мы обнаруживаем в человеке подобные недостатки — черствость и сухость, но надо признать, они часто встречаются у интеллектуалов; высокий уровень развития ума, казалось бы, должен способствовать и надлежащему развитию чувств и нравов, но, увы, на деле все как раз наоборот. Можно с горечью отметить, что многие, очень многие университетские преподаватели на протяжении всей своей жизни в сфере человеческих чувств так и остаются на уровне школьников! Будучи признанным мастером искусства рассуждений, Абеляр оставался ребенком в сфере знаний о человеческой природе. Его интеллектуальная зрелость вовсе не означала, что он стал взрослым в области чувств.
По тому, как изменяется манера письма в рассказе Абеляра о пережитой им драме, можно вместе с ним проследить, через какие стадии он прошел в развитии своих чувств, можно увидеть, как этот приверженец законов логики открывал для себя истину: оказывается, на земле и на небесах существует нечто большее, чем способна дать человеку вся его философия. Уже одна встреча с Женщиной сделала его другим человеком; он был смущен, сбит с, казалось бы, раз и навсегда избранного пути страстью, о которой он думал, что сможет ее контролировать и «вести», как логическое рассуждение; после этой встречи на собственном опыте он познал другого Абеляра, из которого влюбленный вытеснил и изгнал преподавателя. И это были далеко не все открытия, которые ему предстояло сделать.
Вероятно, встреча двух мужчин представляла собой волнующее зрелище, ведь встретились старый, ослепленный яростью и отчаянием каноник и молодой магистр, наконец-то решивший признать свои ошибки и покаяться в грехах. Абеляр описывает эту встречу кратко, только с собственной точки зрения и ни разу он не предоставляет слово Фульберу. При чтении этого отрывка в «Истории моих бедствий» становится очевидно, что и в создавшихся обстоятельствах диалектик не был разоружен.