— Господа офицеры, — сказал он, — когда я ем карпа, запеченного в сметане — для меня никого не существует!

С того памятного всем случая карпа поедали торжественно и молча…

Арик был единственный писатель, который не писал.

Он диктовал. Лежа в японском халате на тахте какого-то Людовика и покуривая «Мальборо», он диктовал Фарбрендеру. Фарбрендер писал, хотя никогда писателем не был. Он окончил Университет и был специалистом по древнееврейскрому языку, единственным на Ленинград и его окрестности и, несмотря на это, работы найти не смог — иврит был запрещен всюду. Кроме «Антисионистского» отдела «Большого Дома». Картина в отделе была ирреальной — русые полковники, капитаны с чубами, курносые майоры и просто лейтенантики-антисемитики махали руками, картавили и орали на иврите:

— Шолом Алейхем, товарищ полковник.

— Алейхем Шолом, товарищ капитан!

— Лешана габаа бирушалаим, Федор Николаевич?

— Бесседер, Вася!

Чтобы лучше бороться с сионизмом, они жрали «цымес», соблюдали субботу, а особенно рьяные — обрезались в кожно-венерическом диспансере.

Фарбрендеру обещали там работу, но после долгих переговоров и трений не взяли — он оказался евреем, а в «Антисионистском» был разрешен иврит, а не иудеи.

Персидскому в то время требовался человек для записывания его «хохм» — предыдущий обнаглел и начал писать сам — и он взял Фарбрендера.

Арик славился своими блестящими «хохмами», но то ли он был безграмотный, то ли бумага ему внушала мистический ужас — он не мог их записывать, и перлы записывались другими.

Творил он на тахте, обтянутой иранским шелком, в шелковом халате, произнося грудным голосом «хохмы» и первый умирая от смеха. Когда смех кончался — он хохмы уже не помнил. Возможно, поэтому он не записывал…

Задачей Фарбрендера было записать хохму «горячей», то есть в тот момент, когда Арик еще смеялся…

Арик забросил в рот пару фисташек, откинулся на подушки, постучал пальцами по животу.

— Профессор, вы готовы?

* * *

Фарбрендер поправил очки.

— Бесседер, — ответил он.

— Мы не в «Большом Доме», — напомнил Персидский, — говорите по-русски.

— Гут, — согласился Фарбрендер.

Арик откинул назад красивую голову, закрыл глаза и поэтически задышал.

— Он был первоклассный футболист, — донеслось с тахты, — он окончил только первый класс!

Тахта дрожала — смех уже душил Арика, он корчился, икал, всхлипывал, пил воду.

— Записали, профессор?

— Да, я только забыл, сколько классов он окончил?

У Фарбрендера было плохо с чувством юмора.

— Кто? — не понял Арик, он уже начисто забыл свой афоризм и был в другом. — Я? Шесть! Как Эренбург!

— Да нет, — сказал Фарбрендер, — этот, как его, теннисист.

У него было плохо так же с памятью.

— При чем здесь Макенроу, профессор? — Арик был озадачен. — Мы же говорили об Эренбурге.

— А, конечно.

И Фарбрендер быстро начертал первую хохму.

«Эренбург был первоклассный теннисист — а Персидский закончил шесть классов».

— Можно продолжать?

— Пожалуйста, — Фарбрендер откинулся в кресле.

Арик положил под локоть подушку и вновь страстно задышал.

— Больше всего в мире не китайцев, — сдержанный хохот поднимался с дивана, — больше всего дураков…

Арик корчился от смеха на толстом персидском ковре, задыхался, держался за живот и плакал.

— З-записали, профессор?

— Да, да… Только вот последнее слово. Больше всего в мире кого?

Но Арик уже отсмеялся и, следовательно, ничего не помнил. Он уже был в другой хохме. Она уже рождалась.

— Особенно кладут на все люди, не имеющие запоров!

Он опять упал с кушетки, визжал, задыхался, ноги его летали перед глазами Фарбрендера, не давая писать.

— Я умру, профессор, я умру.

— Подождите, дайте записать.

Он каллиграфически выводил: «Больше всего в мире запоров у китайцев и дураков.»

Арик, наконец, перестал кататься.

— Записали?

— Да, теперь да.

— Давай-ка сюда. Интересно, что я там создал.

Он взял в свои холеные руки, не знавшие пера, огромный блокнот в латышской коже, отхлебнул «Лонг Джона» и начал читать…

Надо сказать, что кроме того, что Фарбрендер все перепутал, он еще писал справа налево — не надо забывать, что он окончил.

Персидский долго всматривался в текст, затем надел очки, поднес блокнот к очкам и прочел по слогам:

«Классов шесть окончил Персидский — а футболист первоклассный был Эренбург».

Его большие карие глаза полезли на высокий лоб. Оттуда он прочел вторую хохму:

«Дураков и китайцев у запоров в мире всего больше».

Вид у него был беспомощный, растерянный, казалось, никогда уже он не будет смеяться. Не раскрывая рта, он смотрел на Фарбрендера.

— Вы что, читать тоже не умеете? — спросил тот.

— Как это, — не понимал Персидский, — я без книг не ложусь…

— Почему же вы тогда читаете слева направо?

Арик резко вскочил с тахты и запричитал на иврите, которого не знал.

— Вай из мер! Вай из мер! — вопил он.

Но это была уже область Фарбрендера.

— Вэй из мир, — поправил он, — ВЭЙ! И читайте справа налево!

— Не умею, профессор, — Арик носился по гостиной, полы халата; развевались, — не умею! Я университетов не кончал! Не могу!

— А это просто, смотрите: «Больше всего запоров у китайцев и дураков!» Правильно?

Арик перестал бегать, прижался к булю, запахнулся в халат.

— Это мои хохмы?!

— Ну не мои же!

— Что же тут смешного?! — плечи Арика дрожали.

— Что и я вас хотел спросить — что же тут смешного? Взрослый человек, гогочет, на полу валяется, от смеха умирает — а что ж тут смешного? Хорошо, что вы понимаете, а то мне уж показалось, что мне изменяет чувство юмора…

Арик пришел в себя и с интересом смотрел на специалиста по ивриту.

— Послушайте, Фарбрендер, — произнес он, — когда вы холосты — вам жена изменить не может!

— Позвольте, — обиделся Фарбрендер, — но я женат! И тем не менее жена мне не изменяет!

— Странно, — сказал Арик.

— Тем не менее! И я предлагаю кардинально переделать вашу хохму. Смотрите: «Холосты вы или женаты — жена вам изменить не может!»

Хохмы Арика кормили его. Кооперативная квартира с камином и двумя балконами, золоченый буль семнадцатого века, японская тахта, английские костюмы и лисьи шубы — все это были материализованные хохмы. И карп, запеченный в сметане — тоже они…

— Куда вы едете, — говорил он Глечику, — вы же там запьете.

— Не пугайте, — огрызался Глечик, — я пью и здесь.

— Послушайте, вам нечего там делать. Настоящий хохмач должен жить там, где смех запрещен. А когда все разрешено — над чем смеяться?.. Меня пугает одно, Глечкус: просыпаюсь я в одно прекрасное утро — и смех разрешен… Это для меня хуже смерти. Я могу смеяться только над запрещенным. На кой мне хрен ехать на эту вашу свободу — у меня ж там денег не хватит даже на Фарбрендера…

* * *

Кроме Марио Ксивы на кафедре было еще два преподавателя.

Урхо Бьянко читал древнерусский. Самое трудное в его работе было — найти студентов. После нескольких лет кропотливых поисков он обнаружил двух старух, которых, как утверждали злые языки, он оплачивал, чтобы они регулярно посещали его лекции.

Если в группе было меньше двух студентов — она распускалась. С сильно выраженным лапландским акцентом Бьянко, раскачиваясь, читал нараспев Эпос. Старухи мирно, по древнерусски, похрапывали в ожидании зарплаты.

Когда одна из них отдала Богу душу — Бьянко сам чуть не умер. Он устроил настоящую охоту на студентов — ходил по домам, поил пивом, рассказывал анекдоты, обещал тринадцатую зарплату — но так никого и не поймав, плюнул, и, заметив в городе значительное скопление турок, переключился на турецкую литературу. От студентов не было отбоя. Правда, неожиданно встал вопрос, какое отношение турецкая изящная словесность имеет к славянской.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: