— Допустим… Но все равно тяжеловато, тем более ночью, на лестнице…

— А что же тогда «Во»? — спросил Бьянко.

— Во! — это вот что! — и Виль показал фигу.

Профессура была с фигой не знакома.

— Что такое фига? — спросил Ксива.

— То же самое, что «Во»!

Виль залезал все глубже и глубже. От волнения он вдруг выбросил вперед правую руку и показал «bras d’honneur»

— Вот это «фига» и «Во»! Ясно?

— Не совсем, — признался Ксива, — вы говорите, нельзя спеть кантон. А это разве можно спеть?!

— В том то и дело. Вы ухватили — она не спела!

— А что же она сделала? — подозрительно спросил Бьянко.

Виль несколько покраснел.

— Господа, — начал он, — как бы вам лучше объяснить… Она — женщина, видимо, легкого поведения, согласилась быть изнасилованной.

Ксива с облегченим вздохнул.

— Наконец-то. «Во» — это изнасилование. Ну, слава Богу.

— Нет, — сказал Виль, — нет. «Во» — это значит «нет»! То есть она ЕМУ НЕ СПЕЛА!

— Вы можете объяснить, почему? — спросил Урхо Бьянко.

— Не знаю… Возможно, у нее был плохой голос.

— Разве не лучше спеть плохим голосом, — резонно сказал Ксива, — чем быть изнасилованной?

— Очевидно, ей на ум не пришла песня…

— Почему песня, — Бьянко недоумевал, — она могла спеть арию, «Интернационал», гимн, наконец. Гимн-то все знают.

«Союз нерушимый…», — затянул он.

— Может, она хотела быть изнасилованной, — Ксива сладострастно улыбнулся.

— Ну, конечно, — Вилю стало легче, — она хотела, чтобы ее трахнули, отодрали, поставили пистон!!!

— Чего ж вы сразу не сказали, — Урхо Бьянко хохотал, — поставили пистон! Запишем…

Вечером, когда Виль поднимался к себе, на лестнице он увидел Клячу. Она загадочно улыбалась.

— Тан-нюша, что вы здесь делаете?

— Хулиган, — она похотливо раскрыла пухлый рот, — во я вам спою…

* * *

Некоторые скептики считают, что эмиграция — это просто смена одних дураков на других, идиотов, изъясняющихся на понятном языке, на дебилов, философствующих на непонятном.

Дурак, говорящий по-французски, по-испански, по-английски свежему эмигранту из туманной России кажется значительно умнее дурака, говорящего по-русски. На первых порах…

Поэтому самые счастливые минуты эмигранта — пока он не знает языка, пока он не понимает ни одного слова. В эти счастливые дни им кажется, что их окружают философы, интеллектуалы, мыслители. Что мясник в магазине — почти профессор, почтальон — физик-теоретик, а кассирша в банке — Софья Ковалевская. Поэтому по-настоящему умные эмигранты язык принципиально не учат, стараясь продлить блаженное состояние. Со временем у них возникают принципиальные разногласия с теми, кто штудировал язык день и ночь.

Последние считают, что на Западе живут такие же идиоты, что и на Востоке, что западный дурак точно такой же, он просто западнее, а западный мясник отличается от восточного только одним — у него есть мясо для продажи, а у восточного — нет…

Вот вам один из абсурдов нашей жизни — первая группа, можно сказать, сообщество бездельников, не ударивших палец о палец, счастлива и беспечна, а вторая, сломавшая язык и голову на «Konjunktiv et Subjonctif», разочарована и печальна.

— Мы вас предупреждали, — говорят беспечные из первой группы, — зачем вы штудировали язык? Вам было плохо видеть в кассирше великого математика, вам нужно в ней видеть идиотку? D’accord!..

Это одно из нескольких слов, которые они случайно узнали, и живут с ними гораздо спокойнее, чем те, которые зазубрили тысяч девять — они любят, восхищаются, пьют водку, поют русские песни, едят харчо и котлеты по-киевски, читают русскую литературу, устраиваются на прекрасные работы и имеют друзей среди аборигенов.

Вторая группа, обремененная языком и знанием новой жизни, часто вообще не находит никакой работы и общается только между собой — по-русски. Они с удовольствием отдали бы свой выученный язык со всеми его жаргонами, пословицами и поговорками первой группе, если бы та только согласилась его взять.

— Yankee go home! — отвечает первая группа. — Nevermore!

Она хочет видеть людей тонкими, прекрасными, возвышенными. Она знает, что это возможно только тогда, когда ничего не понимаешь… Виль болтал только на одном языке пятиязычного города, и, казалось бы, исходя из вышесказанного, в городе на одного дурака должно было приходиться четверо умных. Если, конечно, считать, что на каждом из пяти языков говорило одинаковое количество людей. Но у него получалось наоборот. Возможно, сказывалось то, что он был сатириком. Еще на берегах Невы его предупреждали:

— Виль, зачем менять одних дураков на других…

Поэтому к встрече с аборигенами он был готов. Она его не смутила. Его несколько смутило то, что он поменял не только дураков, но и врагов. Одних неприятелей на других…

Там самым страшным его врагом были цензоры, здесь несколько неожиданно оказались переводчики.

Когда к цензорам в руки попадали его произведения — они ликовали. Они надевали очки, точили цветные карандаши — и приступали к работе. Они вычеркивали слова, фразы, целые страницы, убирали подтекст, но то немногое, что оставалось, было его, Виля.

Переводчики от него не оставляли ничего — даже названия, даже фамилии, которую почти всегда перевирали. Его смех, которым он так гордился, они превращали в плач, меткое слово, над которым он так бился — в плоское, как вобла, блестящий афоризм — в заезженную банальность…

Ни один самый талантливый, самый прозорливый цензор не смог бы так изуродовать его текст, как это делала за большие деньги фрау Кох. Иногда, беседуя с ней в городском кафе «Тиволи», он с тоской вспоминал Фарбрендера и тихо завидовал Персидскому.

Фрау Кох умудрялась превращать его сатирические романы в лирические произведения со вздохами, ахами, закатыванием глаз и многозначительным молчанием. Автором их мог быть не закаленный сатирик, а вертлявый юноша с явной склонностью к гомосексуализму.

— Фрау Кох, — мягко говорил Виль, — зачем вы из меня делаете гомика? Я люблю женщин, фрау Кох…

— Как это — зачем?! — возмущалась фрау. — Любить женщин сегодня не модно, майн либе! Сегодня настоящий мужчина должен любить другого настоящего мужчину! — Она отпивала горячий шоколад. — Поэтому я одна.

— Оставим мужчин в покое, — Виль старался держать себя в руках. — Зачем вы сатирика превращаете в лирика, в романтика, фрау Кох?

— Я вас так вижу, шер ами: «… Санкт-Петербург, Пушкин, Черная речка, Дантес, дуэль…»

— Не надо меня убивать, фрау Кох, я хочу еще пожить…. Попробуйте взглянуть на меня иначе… Вот у меня, например, фраза, с которой я уже и так намучился — «Во я ему спела!»… Что вы с ней сделали?

Фрау Кох обиделась.

— Я считаю, что ее перевод — это одна из самых больших моих удач! «Во я ему спела» я перевела, как «Она спела ему песню Сольвейг!»

Фрау Кох гордо откинулась на спинку кресла.

— Но почему, дорогая фрау? — пробормотал Виль.

— Потому, что он — Пер-Гюнт!

— К-кто?

— Тот романтик… Мечтатель на лестнице.

— Да с чего вы это взяли?!

— Из подтекста, майн либе… Вы не умеете читать собственный подтекст!

Виль икнул.

— Еще шоколаду, фрау Кох?

— With pleasure!

— Вы сами иногда не знаете, что пишете, — продолжала фрау, размешивая шоколад. — Не заканчиваете слова. Например: — «Во»! Что такое «Во»?

— Этого я больше объяснять не буду, — вскипел Виль. — Я вас только убедительно прошу — не касайтесь подтекста! Текст, only текст, фрау Кох!

— Нет, нет, вы не чувствуете, что вы пишете, — печально повторила фрау, взяла рукопись, надела очки на золотой цепочке и мечтательно прочитала: «Спой — или изнасилую».

В ее голосе звучала невысказанная тоска.

— Вы понимаете, что это означает, мон ами? Что его желание услышать голос любимой сильнее всего на свете… Сильнее либидо. Это «либидиная» песнь… Я вижу, до вас это не доходит… Вас когда-нибудь насиловали?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: