У вас — наоборот.
— Что вы предпочитаете? — спрашивали они.
— Свободный язык на свободной земле.
Иногда он рассказывал про Мавританскую, про Харта, про афоризмы Качинского в Летнем саду.
— Это победа! — говорили они, когда Виль читал им свои рассказы.
И он улыбался.
«Как обаятельно для тех, кто понимает…»
Иногда про свой Пищевой — они валялись со смеху. Хотя про Пищевой он рассказывал уже в кафе, обычно вокзальном, второго класса. Оно напоминало ему родной Питер — там было шумно, накурено, полно пьяных — они пили вино, вишневую водку, горланили и, несмотря на то, что давно не было войны — не дрались.
— Боже, что я только ни изучал в этом Пищевом, — говорил Виль, — я не помню не только предметы, но даже их названий… ничего не пригодилось, даже история — утверждали, что живем в просвещенную эпоху, а жили в средневековье. Даже физика — она врала — при трении человеческие отношения охлаждаются… Нет, надо было бы изучать «Историю глупости», «Основы лжи», «Приемы хамства» — тогда можно было бы чего-нибудь достигнуть. Надо было штудировать «Историю всемирного блядства»… На что ушло время?!
Виль вздыхал и заказывал водки: «Когда я вернусь, ты не смейся, когда я вернусь…»
Ненормальные обожали его…
Насчет химии он был неправ, химия пригодилась. Он был великим химиком, Виль Медведь, гениальным мастером реакции замещения — после его рассказов печаль замещалась отрадой, грусть — светлой радостью и плач — смехом.
Все замещал он смехом. Он знал, Виль — все исчезает — цивилизации, пустыни, моря. Но так печально, когда исчезает смех…
За исключением своей страсти к лошадям Марио Ксива ничем не отличался от остальных жителей города. Он жил в небольшом особнячке с громадным бомбоубежищем и длинной, тощей женой.
В том, что бомбоубежище было гораздо больше дома, не было ничего необычного — по расчетам Марио после атомного взрыва выползти наружу можно будет только лет через семь. К тому же в убежище был специальный, армированный отсек для лошади — после взрыва Ксиве хотелось первым, еще до появления на улицах машин, пронестись по полям, распевая «Мы — красные кавалеристы»…
Жена его, от одного вида которой вяли хризантемы, занималась благотворительной деятельностью — собирала деньги для бывших наркоманов и бывших членов иранского парламента, поселившихся в их городе. Она была оптимисткой, энтузиасткой и целовала Марио в щеку так звонко, что с нее брали пример скауты.
Периодически Ксива играл в гольф с местным судьей, рассуждая о справедливости и правах человека.
— По неподкупности вы напоминаете Робеспьера, — говорил ему Ксива.
Судья скромно улыбался и разводил руками.
Иногда он засиживался за бриджем с четой врачей, с которыми увлеченно беседовал о СПИДе и презервативах.
— Не забудьте запастись ими в бомбоубежище, — советовал врач.
Сотрудники кафедры любили Марио — он их добродушно называл южными лошадиными кличками: Бьянко — Буяном, Танюшу — Клячей, а саму кафедру — конюшней.
Свою страсть он передал и коллегам — Кляча с Бьянко купили по коню, и иногда они запрягали всех трех, усаживались в бричку и под свист выписанного из России кнута и разгульные вопли Клячи носились вдоль реки.
— Эх, залетные! — орала она.
— Уважаемая Кляча, — говорил Ксива, — вы опять напились?
— Ксива, — отвечала она, — не кизди! Одной бутылкой?! Это только начало! — И Кляча замахивалась кнутом.
— Ради Бога, только не касайтесь кнутом лошадей! — просил Марио. — Лучше скажите им, что хотите. Они понимают.
— Я не могу ругаться матом на весь город, — объясняла Кляча. — Меня бросит Карл Иванович.
— Хорошо, тогда дайте им овса.
Деньги, выделяемые кафедре на научные разработки, компьютер и командировки, уходили на корм — рожь, овес, пшеницу, сыры — лошади особо любили «Эменталь» с дырками.
Короче, кафедра до самой атомной войны могла бы жить полнокровной жизнью, если бы не ужасное происшествие, случившееся с профессором Ксивой.
Ирония судьбы — историки попадают под колесо истории, сапожники — под сапог, судьи — под суд… Марио Ксива попал под лошадь…
Это было трудно, почти невозможно — во всем городе было всего четыре лошади, из них три принадлежали славянской кафедре, и одна — Пегас — туристическому обществу «AMALIA», под которую Марио и угодил.
Вообще-то попадать под лошадь в городе было совершенно немодно — последнее попадание было зарегистрировано где-то лет двести назад, когда через город рысью прошла конница Наполеона.
Горожане предпочитали «Мерседесы», «Роллс-Ройсы», «Кадиллаки» — они любили попадать под то, на чем ездили.
И если рассматривать инцидент с Марио под этим углом, то он выглядел вполне логично.
Ксива ненавидел автомобиль. Он скакал в Университет на «Чекисте», которого привязывал в паркинге и платил за стоянку.
Иногда посреди лекции раздавалось призывное ржание, и Марио извинялся, плевал на Фета и Тютчева и бежал давать овес.
И вот такой человек оказался под конем…
Местная газета написала «Legerment blesse», но это был не «legerment» — неожиданно Ксива начал думать, говорить, что думает, и возненавидел лошадей.
То, что он сразу же после попадания пнул «Пегаса» и обозвал его «сукой» — еще можно было понять, но он выбросил из кабинета всех лошадей, вместе с Ворошиловым и Пржевальским, на вырученные деньги купил «Макинтош», и, в довершение ко всему, полюбил Виля — за глаза и широкие скулы.
— Мне кажется, вы все-таки татарин, любовно говорил он.
— Нет-нет, вы же знаете, я наполовину русский, наполовину…
— Да, конечно, но в сумме — татарин?
Он ставил Вилю в вину одно — что тот никогда не ел конину… Странности усиливались день ото дня. Жена Ксивы не знала, что предпринять. Она уложила его в кровать, ходила на цыпочках, ставила компрессы, говорила шепотом, периодически включала Баха, большим любителем которого был Марио. Ксива долго молчал.
— Выключи Баха, блядь! — наконец, сказал он.
Бах выключился сам, а жена рухнула на тахту, будто под «Пегаса» попала она, а не Марио. За семнадцать лет совместной жизни он ни разу не назвал ее не только «блядью», но даже «потаскухой»… Это была образцово-показательная семья, ее ставили в пример скаутам…
— Что ты сказал, Марио? — протянула она.
— Что ты — курва!
— Боже, у тебя жар! Бред! Я вызову врача.
— Мне хорошо, как никогда! Если ты седьмой год живешь с кем попало — это еще не означает, что у меня жар!
Ксива развелся с женой и купил себе новую — метиску с острова Святого Маврикия.
— Могу себе позволить, — говорил он Вилю, — я хорошо зарабатываю…
Честность принимала угрожающие размеры.
Вскоре Ксива ворвался под купол к ректору.
— Вы синилен, мсье, — объявил он, — вы слабоумны, герр, вы вонючее ничтожество, годное только для жертвоприношений…
Марио ждал изгнания из Университета, но уволили профессора Гердта — к этому времени ректор почти ослеп, путал людей и голоса.
Студентам Ксива признался, что никогда не читал Толстого.
— Откуда, друзья мои?! Вы когда-нибудь видели, сколько он понакатал — девяносто толстенных томов! И все по-русски, по-русски! Хотя все, что он написал на иностранных языках — я прочел. Например, начало «Войны и мира». Помните: «Eh bien, mon prince…»
Ксива вдруг написал книгу, полную идей и мыслей — и тут его чуть не уволили — это шло вразрез с традициями Университета…
Его начали избегать — он резал правду прямо в очи.
Заведующему кафедры философии, у которого стены кабинета были завешаны дипломами, как у Ксивы когда-то лошадьми, он сказал:
— Сколько дипломов, профессор, и нигде не указано «Идиот».
Вскоре Ксива остался один, со своей правдой.
Но его это не смущало. Он чувствовал себя двадцатилетним марафонцем, спартанцем и эллином одновременно. Он обрел истину. Ему было легко, впервые за многие годы он начал бродить по городу, просто так, бесцельно, насвистывая и напевая. И всюду встречал старых знакомых.