— Как чувствуете себя, герр профессор? — приветствовал его хозяин кафе, где он иногда сиживал.
— Отлично, старый обманщик, несмотря на то, что столько лет ты мне подаешь вчерашнюю ветчину и выдаешь новый сидр за старое бургундское.
— Comme vai, professore, — окликали его из картинной галереи.
— Benissimo! — откликался он. — Как идут подделки и фальшивки?
— Je vous salue! — приветствовал знаменитый адвокат.
— Гуген таг, вымогатель! Кого сегодня надули — старушку, романтика, шалопая?
— Не туго ли стало со взятками? — озабоченно спрашивал Марио судью…
Вскоре ему было не с кем выпить бокальчик вина, обсудить новости, сыграть партию в теннис.
Он играл со стенкой, посылал сам себе открытки, с нетерпением ждал их и пил с Вилем. Он влюбился в него.
— Какое счастье, что я попал под коня, — говорил Марио, — ведь мог умереть, так никогда и не попав… Я люблю женщин — а жил с обезьяной, люблю водку — а пил обезжиренное молоко, люблю болтаться бесцельно по городу — и целыми неделями не вылазил с кафедры… Виль, вы не хотите попасть под лошадь?
— Нет, мерси, папа побывал под машиной… На нашу семью хватит.
— Впрочем, вам и не надо. Вы такой, будто уже побывали под ней… Почитайте-ка мне Мандельштама.
— Я познал науку расставанья… — начинал Виль.
Марио пил, бил зеркала, размазывал по щекам слезы.
— Давайте Ахматову, — просил он. Ахматова его успокаивала.
— Здесь все меня переживет… — начинал Виль.
— Не рви душу, — вопил Марио, и рвал на себе рубахи.
— …Все, даже ветхая скворешня, и этот воздух, воздух вешний…
Ксива ревел.
— Хочу скакать в степи, — орал он, — хочу быть русским…
— Не надо, — отговаривал Виль, — далеко не ускачете…
Ксива воспевал Виля как писателя, как педагога, как человека: он читал лекции: «Виль Медведь — трудная судьба сатирика в России» и «Виль Медведь — нелегкая судьба сатирика в изгнании», он написал научный труд «Приемы комического у Медведя»…
Это было солнечное время для Виля, но он знал, что оно недолговечно и призрачно, как перестройка, и не сегодня-завтра кончится.
Но оно кончилось раньше…
Дядьке в пятиязычном городе было как-то не по себе, чего-то не привыкал дядька.
— Спокойно очень, — жаловался он, — мне надо, чтоб пахло жареным, чтоб из леса выходил волк…
— Для чего? — интересовался Виль.
— Чтоб порвать ему пасть. На войне меня не убило, Виллик, но покой может меня повалить. В безопасности ноют мои кости, и покой беспокоит меня. Лучше всего я чувствую себя между двумя опасностями — которая миновала и которая грозит. Тогда я много курю и ем жирное мясо с луком. А здесь? Ни опасности, ни жирного мяса! Куда я выпрыгнул?!!
Виль успокаивал, говорил, что это обычные трудности адаптации, пройдет.
— Ну, пройдет — и что дальше? Что я здесь буду делать? Единственное, на что я способен — преподавать мат в вашем Университете. Вакансии есть?.. Что это за город?!! Ни одного танка! Даже на памятнике! Мужчины на женщин не смотрят, чемоданы возят на колесиках! Заголовки газет: «В скором поезде унитаз обрызгал жопу!», «Он зарезал своего дантиста»! Не с кем выпить, закусить. В гости не приглашают и не приходят. Евреи — странные — балакают на пяти языках, а по-русски ни бельмеса. Нет, Виллик, мне нужна стена — перелезать, перепрыгивать, пробивать. Иначе задыхаюсь.
И старый дядька показывал, как он задыхается.
— И вся-то наша жизнь есть борьба! А здесь? За что ты здесь борешься? Твои мускулы ослабли! Юмор затупился. Мудрость поглупела. Потому что ты ни за что не борешься! Мозг, тело — все должно бороться! Налей-ка, племяш, что-то тесно в груди…
Дни текли за днями. Неожиданно дядька заинтересовался еврейством, часами читал историю еврейского народа, вздыхал, вскрикивал.
— Какие у нас были герои, Виллик?! Я ж ничего не знал, — Моисей, Бар-Кохба, Иуда Маккавей…
В честь Маккавеев он справил Хануку, притащил менору, зажег свечи. Огонь завораживал его.
— Я вижу, как они бьются, братишки! — говорил он. — Нет, есть Святая Земля, земля евреев, воинов, — больше всего его привлекали воины, — я хотел бы сразиться с римлянами, с Титом, с паскудой Адрианом!!! Что я здесь делаю?! Ем клубнику?! Зачем мне клубника в январе, когда всю жизнь я не ел ее даже в июле?! На кой хрен ягода, когда там — воюют?!!
Он засел за изучение танка «Меркаба», самолетов «Квир», «Лави», он знал наизусть все операции Моше Даяна.
— Где были остановлены танки третьей египетской армии? — спрашивал он.
Все шло к логическому концу.
Однажды дядька явился и показал Вилю билет на самолет.
— Ну вас всех в болото, — сказал он, — оставайся, я уезжаю.
— Куда, дядька?
— В Решон Лецион, под Тель-Авив. Осточертело мне здесь. Там свои, там воюют, там цветут апельсины.
— И что ты там будешь делать?
— Лежать под апельсиновым деревом и читать историю моего народа. А если эти бляди нападут — сяду в танк, — он похлопал себя по животу, — еще влезу!
Розовая печаль вползла в комнату.
— Мы опять расстаемся, дядька…
— Приезжай, Виллик, под апельсином всегда есть место…
В Мавританской гостиной все было шиворот-навыворот: серьезные вопросы обсуждались весело, веселые — серьезно, любили не деловых, а шалопаев, не торопящихся, а просиживающих часами за кофе, за важность — изгоняли, за меткое слово — прощали все, и чем больше было официальное признание, тем меньше уважали.
Ввиду трудностей с официальным признанием все в гостиной друг друга не просто уважали, а любили, кроме товарища Пельмана.
С некоторых пор его иначе не называли.
— Хавейрем, — предупреждал Харт, — атас, товарищ идет. Прошу закрыть хайла!
И все замолкали. Так, на всякий случай.
Вначале его любили — он был беден, порядочен, остроумен, из штанов светили синие трусы. Он писал пьесы, но ни одна из них не видели света рампы. Внезапно в городском театре пошла его трагедия «Прораб». В ней главный герой в тяжелую минуту обращался не к другу, не к жене, не, наконец, к завсегдатаям гостиной, а к партии.
— Укажи мне путь, родная, — вопил герой, — спаси!
— Нема, — говорили ему, — почему твой герой больной на голову? Он что — убежал из областного сумасшедшего дома?
— Нет, нет, он здоров.
— Но просить помощи у партии все равно, что любовь у евнуха.
— Это шутка, — отбивался Пельман, — вы что, не понимаете? В конце концов — мы хохмачи или нет?!
— Нема, перестаньте шутить, — предупреждали хохмачи, но Пельман не внял их совету, продолжал шутить и дошутился до МХАТа — его персонаж, первый секретарь, носился по сцене, в конце каждого действия выкрикивая в зал: «Партия и народ — едины!» Действий было пять.
Арик перестал ему заказывать карпа. Глечик не показывал писем Хайдебурова. А Харт первым начал называть его «товарищ».
— Милые мои, — говорил Пельман, — это ж шутка! Или вы совсем разучились понимать юмор?! Зритель стонет от хохота. «Партия и народ едины!» посильнее «Переживем — увидим».
— Брекекекс, — вскипел Качинский, — подержи меня! Иначе я смажу товарища по роже!
Вскоре, когда завсегдатаи мирно сидели в креслах, принесли телеграмму из Кремля.
— Унесите ее, — попросил Харт, — это не нам. Из таких мест нам не пишут.
Но почтальон настаивал. Телеграмму вскрыли. У Харта закружилась голова: «Ленинград. Мавританская гостиная. Товарищу Неме Пельману.»
Раздались аплодисменты. Хлопал Пельман. Сам себе. Затем он выхватил телеграмму и с неподдельным энтузиазмом, голосом юного пионера, прочел: «ГОРЯЧО ЖМУ РУКУ ПЛАМЕННОМУ БОРЦУ ЗА ПЕРЕСТРОЙКУ НЕУТОМИМОМУ ГЛАШАТАЮ ГЛАСНОСТИ ВЫДАЮЩЕМУСЯ МАСТЕРУ ПЕРА. ЖДУ КРЕМЛЕ! ОБНИМАЮ ТВОЙ…»
Здесь голос Немы задрожал, нос вспотел, и он так и не смог от вдруг охватившего его волнения прочесть всем известное имя. Он только выдавил:
— П-понимаете… т… твой!..