— Ты счел бы то, что я скажу, смехотворным — даже отталкивающим, — если бы был в сознании, — и все же, в клинике меня постигло подобие духовного пробуждения. Естественно, — Бэз почти хмыкнул, — узнать, что умрешь хрен знает насколько раньше, чем ты рассчитывал, полагая, что ад ждет тебя еще очень не скоро, это ведь тоже помогает. А кроме того, ты заводишь в таких местах близких друзей, Генри; тебя швыряют в гущу самых разных людей и ты либо научаешься любить их, либо кончаешь тем, что сходишь с ума от ненависти к себе. Я подружился с малым по прозвищу Медведь. Он был гребанным гангстером, убивал людей, он вырос в новостройках Чикаго, был чернокожим. Черт, он даже не был педерастом, он насиловалих в Федеральной тюрьме, — но он-то и помог мне, когда я получил диагноз.
Словно в некоем рекламном ролике приюта для раковых больных, двое мужчин брели вдоль озера в лишавшем обоих материальности сиянии солнца на синей воде. Бэз шел с Медведем по этому уместно лесистому ландшафту, и чернокожий крепыш обнимал рукой его узкие плечи. Знаешь, Бэз, — говорил он, — нет таких слов, которые способны помочь человеку.
— Тут ты охеренно прав, Медведь.
— Помню, когда мне сказали, я просто визжал и плакал. Это напомнило мне о каждой клятой машинке, какую я держал в руках за мою жалкую жизнь. Точно все их жала воткнулись в меня вроде стрел или пик. Я так выл, что на ночь меня пришлось поместить в Окружную. Сам наставник меня и отвез…
— Кто? Свен?
— Ага, и я тебе так скажу, Бэз, этому мужику на нас не плевать. Точно.
— Ну да — плевать ему или не плевать, мы все равно, на хер, умрем, Медведь. Все равно умрем — какой тогда смысл оставаться чистым, выполнять программу, барахтаться в этом дерьме, и все только затем, чтобы под конец загнуться? — и Бэз расплакался.
— Да такой, что ты стоишь большего, Бэз, ты стоишь большего. Мы все стоим большего… — Медведь накрыл голову Бэза большой ладонью, будто мать, защищающая череп младенца. — Я буду делать, что они говорят, — продолжал он, — останусь чистым. Не хочу я помирать, ненавидя себя за то, что опять, мать его, наширялся.
Покончив с уборкой, Бэз опустился в кресло у койки и вгляделся в своего друга. Дежуря у постели больного, он ощущал себя вольным говорить о дежурствах более ранних, потому что таков был соблазн, насылаемый подобным препровождением времени. Уоттон пребывал в зловещем спокойствии. Возможно, впрочем, что он и не спал, а просто лежал неподвижно, страшась признаться, что слышал рассказ Бэза Холлуорда, делавший собственную его браваду перед лицом смерти несостоятельной.
— Он умер, Генри. Я был с ним. Он умер не в таком отделении, как это, с хипповатыми санитарами и хотя бы наполовину пристойными врачами. Умер в захудалой бесплатной больнице в южной части Чикаго. Дыре, где санитары засовывали больных пневмонией, покрытых клятой СК [50], в мешки для покойников и застегивали молнии на них, потому что знали, что тем все равно предстоит умереть, и ни хрена не хотели к ним прикасаться. Эти ребята визжали и выли, валяясь в собственной моче и дерьме. Но я и другие парни из группы Медведя дежурили около него, мы обмывали его, мы донимали медиков, требуя обезболивающих. Мы заботились о нем. И знаешь, что я скажу тебе, Генри, этот человек умер с достоинством. Он умер с грацией. Гребанный горемыка из гетто, наркоман, торговец кокаином, убийца. Он умер с достоинством, потому что смог хоть немного себя полюбить — и позволил любить себя другим. Хотел бы я знать, Генри, удастся ли это и нам? Я соблюдаю режим. Каждый день я провожу полтора часа, заваривая китайские травы, а после пью этот отвратный настой. Я ношу в заднице селеновые свечи — единственное теперь, что я позволяю себе туда вставлять. Хожу на акупунктуру, занимаюсь иной профилактикой. Но с каждым годом вирус делается немного сильнее, с каждым годом ему удается обхитрить меня чуть быстрее. Каждый год я, как и ты, провожу в больнице все больше времени, под капельницей, которая накачивает в меня АЗТ [51], ДДК и ДДЗ [52]. И каждый год моллюски, — как ты игриво их обозначил, — размножаются, и лишай пускает ростки в моей траханной толстой кишке, и вес мой все падает. Мы узнали немало счастья, Генри, ты и я, но ведь никто не умирает счастливым. — Бэз наклонился к лампе, выключил ее и комната обвалилась в неспокойную могилу полночной больницы. — Ладно, Генри, спокойной ночи. Я хотел бы сказать, что нисколько тебе не завидую, тебе, залившему гарриком свой долбанный котелок, но в часы вроде этого… я завидую. — И Бэз, наконец, покинул палату. Возможно, впрочем, что, если бы он помедлил несколько мгновений у двери, то услышал бы некое сопение, свидетельствующее о том, что слова его были услышаны. Возможно.
10
Взревывали клаксоны машин и сирены карет скорой помощи пели на бетонных скалах перед фронтоном больницы Миддлсекс. Повизгивали истертые покрышки черных автомобилей, и пневматические отбойные молотки ставили на полях улицы восклицательные знаки. Город клонился к востоку, выражая дюжее утреннее почтение — себе самому. В непосредственной же близости от маленькой кубовидной палаты Генри Уоттона позвизгивали по линолеуму резиновые колеса, погрохатывала составленная в пластиковые клети посуда и раздавалось «чинк-чинк» приближавшейся тележки с лекарствами. Разлепив веки, Уоттон увидел, что проем его двери забит студентами-медиками и младшими докторами, которые, подобно подросткам любого школьного класса, копировали повадки своего педагога. Карманы их белых халатов вздувались от радио-пейджеров, стетоскопов, шариковых ручек и жевательной резинки, глаза же круглились в попытках скрыть жгучее любопытство под маской профессиональной отрешенности.
Когда глаза самого Уоттона, а вернее, зрачки их, достигли максимальной апертуры, он увидел двух мужчин, осмелившихся проникнуть прямо в его палату и теперь хмуро взиравших на пациента. Должно быть, они с бесовским коварством воспользовались, как прикрытием, одним из серых пятен, которых немало плавало в поле его зрения. Впрочем, Уоттон уже понял, кто это: Спиттал, консультант-онколог, и Гэвин Струд, старший санитар.
— Подумать только, — промурлыкал Спиттал, — мистерУоттон, какой нынче порядок в вашей берлоге.
Был он высок, сутуловат, круглоплеч. Выступающая челюсть оттеняла угольно-черной насечкой его бумажное лицо. Забавно, что он представляется себе этаким котярой — в достаточной для мурлыканья мере.
Уоттон пошевелился. «Правда? — он оглядел палату, этой ночью прибранную Бэзом. — О… Правда.»
— Это ваша работа, Гэвин, или вспомогательный персонал постарался?
— Нет, доктор, — Гэвин сложил на груди руки. — Должно быть, это поработал посетитель Генри.
Во время этого обмена репликами Уоттон, накренясь, лихорадочно открывал один за другим ящики стоящего у койки шкафчика и рылся в них. Надо полагать, он отыскал потребное, потому что со вздохом отвалился назад, на подушки.
— Ищщете припрятанные припассы, не так ли, мисстер Уоттон? — язвительно просвиристел Спиттал.
— Увы, в отличие от вас, никто мне для моих лекарств удобной тележки не выдал.
— Можете вы назвать хоть одну вескую причину, по которой мне не следует позвонить в полицию, мистерУоттон? — Угроза эта была старательно проигнорирована. Уоттон отыскал ручное зеркальце и разглядывал в него свое изношенное лицо. — Я говорю, мистерУоттон, какого черта я до сих пор не потребовал, чтобы вас арестовали?
— Вы все еще здесь, Спиттал? Простите, после того, как кто-нибудь обвинит меня в дурном поведении, я неизменно ловлю себя на том, что смотрюсь в зеркало — нечистая совесть такнарциссична. — А вот это было уже такимнахальством, что студенты встревожено зашушукались — какой окажется месть Спиттала?