— Вы, сколько я знаю, сегодня утром выписываетесь. С учетом этого, я намерен закрыть глаза на ваше поведение, — вздох студенческого облегчения, — если говорить напрямик, через несколько недель вы все равно уже будете мертвы, при вашем-то пристрастии к наркотикам, но как бы там ни было, обратно я вас в это отделение не приму.
Послышался бормоток несогласия — не ради таких поступков намеревались собирались посвятить себя ремеслу целителей юные Гиппократы, — к тому же они, в отличие от их консультанта, не считали массовое принудительное оскопление гомосексуалистов и наркоманов наилучшим средством борьбы с эпидемией СПИДа. Однако волновались они напрасно, Уоттон всего лишь принял позу еще более театральную. «В таком случае, вы обрекаете меня на Лондонскую клинику, а смерть в ней, боюсь, окажется мне не по средствам».
— Можете умирать, где вам нравится, лишь бы не в моем отделении для больных СПИДом.
— Ну еще бы, не будем же мы портить вам статистику, верно? Хотя вы не возражали бы и против смерти всех ваших пациентов, лишь бы сто процентов их умерли послушными, кающимися и одуревшими именно от вашегоморфия.
— Что это, черт возьми, значит, любезный? — лицо Спиттала начало приобретать неприятный, лиловато-бордовый оттенок. — Здесь вам не ресторан, в который можно приходить со своей бутылкой.
— Ну уж да уж, еще как можно, — всхрапнул Уоттон, — только за откупоривание их вы дерете грабительскую цену.
— Вы намекаете на то, — Спиттал уже шипел от еле сдерживаемого возмущения, — что давали взятки моему персоналу?
Однако Уоттон, явно взбодренный это непривлекательной перепалкой, предпочел промолчать, предоставив пережившему окончательную метаморфозу Спитталу хватать, будто выброшенная на берег рыба, воздух ртом.
— По-моему, — произнес здраво оценивший сдвиг в расстановке сил Гэвин, — вы не вправе говорить пациенту, что его не примут обратно.
— Что?!
— Его придется принять, иначе он попадет в больницу Святой Марии и всем там расскажет о том, что здесь произошло.
— Вот только не надо, черт побери, указывать мне, что я вправе делать в моем отделении, а что не вправе!
Уоттон с большим удовлетворением следил за развитием конфликта. «Когда в целителях согласья нет, — задумчиво произнес он, — дело пациента идет на лад». Он мог бы сказать по этому поводу еще многое, но тут появился Бэз, покивавший ему из коридора стриженной головой. «А! — воскликнул Уоттон. — Похоже, за мной приехали.»
Спиттал, увидевший в этом возможность спасти свой престиж, распрямился в полный рост и покинул палату. Небольшое стадо будущих врачей послушно затрусило за ним.
— Ты пришел, чтобы забрать меня, ха-ха, хо-хо, хи-хи? — спросил Уоттон Бэза, как только все они удалились.
— Да, я позвонил утром Нетопырке и она попросила меня — у нее семинар в университете. Съездил в Челси и пригнал сюда «Яг», он ждет нас снаружи.
— Что же, тогда давай уматывать, — Уоттон принялся перегружать наркотики и сигареты из прикроватного шкафчика в преувеличенных размеров сумку для умывальных принадлежностей. — Моя жена — доктор гораздо лучший, чем вся эта шатия.
— До, но, правда, она доктор исторических наук, — подбросил требуемую реплику Бэз, помогая Уоттону выбраться из постели.
— Тоже верно, однако современная медицина, похоже, не способна избавить нас ни от смерти, ни от вульгарности.
Десять лет для колесных колпаков срок долгий и три из «ягуаровых» его не пережили. Торчавшие наружу болты сообщали машине конструктивистское обличье, как если бы некое увлекающееся механикой дитя могло в любой миг сорвать ее с дороги и липкими пальчиками снять колеса. Возможно, это же самое дитя уже успело поиграть с «Ягом» в песочнице, поскольку автомобиль, некогда просто неухоженный, был теперь попросту грязен, покрыт не только брызгами птичьего помета, но и другими окаменевшими фекалиями. Завистливое, инфантильное существо (хотя кому, собственно, оно завидовало — воображаемое это дитя?) испещрило один из боков «Ягуара» некими значками и символами, продрав долгие полосы в краске. Внутри машины протекшие над обшивкой десять лет также отложили несколько новых наносных слоев. Бедный «Яг», бывший когда-то такой же уверенной гордостью своей эпохи, как дородный эдвардианский джентльмен с дробовиком, стоящий за грудой настрелянной дичи, — своей, застрял теперь у «Дорчестера», на светофоре Парк-лейн (светофоре, которого в 1981-м не существовало), окаймленный со всех сторон более коробчатыми, более гладкими, более модульными машинами. Как будто дешевый, расфуфыренный мафиози затесался на фазанью охоту.
Но, по крайности, сам Уоттон, хоть и истощенный, все еще щеголял твидовой тройкой, пусть даже справляться с управлением машиной ему было нынче не по силам. «Сегодня вечером ты увидишь его» — сообщил он с переднего пассажирского сиденья своему водителю.
— Сегодня? — имени Бэзу не потребовалось.
— Ну да, вместе со всей старой шарагой — Фертиком, Кемпбеллом, Джейн Нарборо… Мы вроде как будем праздновать мое возвращение домой, однако и тыможешь присоединиться к нам…
— Я… я не знаю.
— Да брось, Бэз, ты же говорил, что хочешь попросить его об услуге. Кроме того, уверен, тебе будет интересно увидеть его в нынешних проявлениях.
— И каковы же они? — на светофоре вспыхнул оранжевый свет; Бэз стронул машину с места и, со смехотворной осторожностью доведя дорогостоящую рухлядь до Гайд-Парк-Корнер, поворотил на Найтсбридж.
— Кто возьмется сказать? — ответил Уоттон. — Поздние восьмидесятые были для Дориана порой настоящего расцвета, лепестки его трепетали под ветерками, дувшими в то жаркое, жаркое лето любви. Он столь всеприемлющ, что новая напыщенность этой эры пришлась ему в самую пору. Он трепался по мобильным телефонам, носил бейсболки козырьком назад, поддразнивал тинейджеров и горстями поедал «экстази». Надо отдать Дориану должное, Бэз, он с обычным своим легкомыслием возложил на себя потные путы современности, подвергаясь точно такому же риску, что и его импульсивные сотоварищи. Уверен, он даже стал отзываться на кличку «Дор», внушая им мысль, будто родился он в Мейдстоуне, а юность провел под плексигласовым автомобильным навесом. Точно такое же дитя лондонской периферии, как и они.
— Он рассказывал мне о дьявольских ночах в натриевом сверкании фонарей Оксфордской кольцевой. Вместе с ватагой молодцов в футболках он переминался во дворах заправочных станций, поджидая дурня, который оставит ключ в замке зажигания. Потом спринтерский бросок, недолгая возня, визг покрышек, и они исчезали, оставив прежнего идиотического владельца машины хрипло орать им вслед. Они наматывали сотни миль, объезжая Мидлендс [53]— от полей, полных фальшивых фламинго, до балаганов безумия, и на всем пути их сопровождал топот, и трепет, и тумканье техно.
— Ах, Бэз, мы оба родились слишком рано, n’est-ce pas [54]? Ведь и мы тоже могли проплывать среди тел тысяч потных юнцов, синхронно колеблющихся подобно побегам водорослей под поверхностью моря, состоящего из феромонов и пота. Мы тоже могли, как Дориан, кружить в слитной мандале плоти и пот искрился бы на наших лбах, точно сперма индуистского бога! — Уоттон завершил это риторическое витийство тем, что воткнул между тонких губ тонкую сигарету.
К его удивлению, Бэз сказал:
— Дай и мне одну, Генри.
— Что? Я полагал, ты больше не куришь.
— Ну, возможно, мне требуется хотя бы одно дешевое удовольствие.
— В этих сигаретах ничего дешевого нет, Бэз; это монопольная собственность турецкого государства, самый дорогой в нравственном отношении табак мира. Каждый раз, как ты раскуриваешь одну из них, погибает очередной курд.
— Однако я отвлекся. Дориан в совершенстве подходил для этого готового культа юности с его завершающим тысячелетие коктейлем из стимулирующих наркотиков и танцевальной музыки. Как он скакал, как ластился, совершенная кошка в гуще колен… Он стал настолько своим на этой «сцене», что прочие ее насельники вообразили, будто других у него и нет. Но таковы уж отшлифованные бриллианты, вроде Дориана; каждое лицо, которое они показывают миру, это лишь еще одна их грань. Представь себе, Бэз, как он возлежит на смятом пуховом одеяле в родительской спальне дома, стоящего в конце какого-нибудь тупика в Барратте, лежит, обвитый гирляндами подростковой плоти. И кто осудил бы его за это, когда, в конце-то концов, юность столь падка до фрикций.