Нет. Кокаин одержал верх даже на этой последней, завершающей стадии. И несмотря на все смерти, которые он уже видел, на инстинкт саморазрушения, правивший им, Бэз обнаружил, что вечная дрема ему как-то не по душе. Жалкие, больные, иссохшие Дорианы, танцевали на темнеющей периферии его зрения, пока он боролся с дьявольским Дорианом, который сшивал его с настоящим временем. О, убежать! Вернуться! О, отпусти меня! — хотелось выкрикнуть Бэзу, ужасно рассерженному тем, что ему приходится издыхать в столь гнусном расположении духа.
Боль, превосходящая величиною Манхэттен. Его словно бросили сверху на все сразу иглы антенн и кинжальные шпили тамошних небоскребов, и тот самый город, который он так любил, резал теперь его на куски. И потому Бэз с пронзительным облегчением обнаружил, что уже умер, и отступил от развалившейся в кресле горгульи собственного трупа. Он присоединился к похожим на призраков Дорианам, сошедшим с цоколей, чтобы встретить его, и все десятеро, взявшись за руки, образовали в нуль-пространстве аннулированной комнаты круг и пошли в величавом танце.
Дориан наконец остановился и распаленное лицо его мгновенно сковало льдом. Он оторвался от истерзанного тела, двигаясь с обычной своей плавностью, словно и не ведая, что вся грудь его покрыта шматками плоти Бэзила. Он отошел к двери, отомкнул замки и сгинул, спустившись по лестнице. Сверху можно было услышать звук снимаемой с телефонного аппарата трубки, удары пальцев по кнопкам. Но, разумеется, смотреть, как он уходит, было некому и некому было слушать, как он набирает номер. Некому, кроме его alter egos [65], расхаживавшим по своим катодным витринам, точно звери по клеткам, возвращавшимся снова и снова, чтобы вглядеться безумными глазами в труп своего творца.
Дориан стоял, прижав к фарфоровому уху пластиковую трубку. Алан? Дориан… Слушай, хорошо что ты дома, ты не мог бы подъехать ко мне?.. Да, я понимаю, знаю, что поздно… Просто, видишь ли, у меня тут кое-какой мусор, от которого нужно избавиться, а до утра это ждать не может.
Часть третья
Сеть
13
Весь Челси раскачивался взад и вперед, точно морское дно, видимое с клонящейся палубы корабля. Однако то был не корабль, а дом. Десятиэтажный дом, по всему судя, захваченный назревающим в городе штормом. Силой пока всего лишь в семь балов, однако и тех хватало, чтобы укутать дымоходы и телеантенны террас в струящиеся по ветру полотнища пены.
Вверх и вниз ходила палуба, вверх и вниз. Поскольку он был капитаном, ему надлежало стоять на мостике, небрежно засунув руки в карманы брюк и всем своим видом показывая, что ничего особенного не происходит. Когда палуба поднималась под его правой ногой, он поджимал ее, одновременно распрямляя левую. А следом палуба наклонялась в другую сторону и то же самое повторялось в обратном порядке. Только доля секунды, на которую палуба выравнивалась, и была у него, чтобы справиться с компасом (очень старым номером «Ридерс Дайджест»), установленным на нактоузе (старом нотном пюпитре из ободранного, выщербленного металла).
Очень важно было выдерживать курс на северо-запад, ведя корабль сквозь пики и провалины города. К западу вставали трубы газового завода на Лотс-роуд, а на северо-северо-западе различались сверкающие утесы «Кенсингтон Хилтон». За многие годы ему так и не удалось приблизиться к ним, но это не умаляло возможности, что когда-нибудь вдруг да и удастся. Нет, он обязан был вести теплоход «Многоквартирный Дом» к горбатому, нескладному корпусу «Олимпии» [66], даже если достичь его никогда не придется.
Он выстаивал у руля бури и похлеще этой, в 10 и 11 баллов, бури, создававшие такую буйную качку, что он едва удерживался на ногах. В такие часы он только и слышал, что визг своей ободранной души, продиравшейся сквозь туго натянутый стальной такелаж сознания. Он знал по опыту, что, когда энцефалограмма его становится более зубчатой, — когда возрастают и амплитуда, и частота волн мозга, — наблюдается также и странное ухудшение погоды на улицах. Тугие изобары вычерчиваются на магазинных витринах Кингз-роуд и Фулем-роуд, а над Редклифф-гарденз и Эдит-гроув возникают испуганные вихревые воронки циклонов с их низким давлением.
И все же, рано или поздно ураганы выдыхаются. Юнга меняет на нем брюки и подштанники, пропитавшиеся соленой мочой. Он принимает немного пищи и с ней витамины, необходимые, чтобы пережить это изнурительное плавание. Юнга уходит, и он опять берется за штурвал, сначала оглядывая зубчатый горизонт, затем опуская взгляд к высоким волнам из кирпича, мертеля, бетона и стали, которые «Дом» разрезает носом, вспенивая зелень садов. Опытный взгляд морехода позволяет ему отмечать и анализировать вечно меняющиеся особенности вида, экваториальной штилевой полосы города, которая человеку несведущему представляется совершенно статичной: стандартным, поздне-викторианским особнячком, стоящим посреди продолговатого, обнесенного стеной сада.
— А человек-качалка выглядит нынче утром необъяснимо довольным собой, — сообщил через плечо Генри Уоттон, лежавший в кресле, вглядываясь сквозь театральный бинокль в шестой этаж многоквартирного дома. Он вяло затянулся «Кохибой» и выдохнул струйку дыма, ожидая, когда его замечание, отразившись от стен гостиной, попадет в большие, заостренные уши жены.
— Что? — Нетопырка, сидевшая за своим уродливым письменным столом, резко выпрямилась, однако строчить не перестала.
— Я говорю, человек-качалка выглядит чертовски довольным собой. Полагаю, ему просто вкатили хорошую дозу «Лаграктила» или чем там его потчуют, чтобы бедный прохвост не сбежал с корабля насовсем.
— С корабля? — переспросила Нетопырка. Она привыкла случайным образом выхватывать из речей мужа отдельные фрагменты: в конце концов, он и она состояли в браке уже больше десяти лет. — Что еще за корабль?
— Нет-нет, корабль — лишь метафора его разума, состояния души. Видно ведь, что он полностью и благоговейно подчиняет себя некоему чувству ответственности. Ядумаю, у него та же мания, что у меня, — он тоже считает себя отсчитывающим секунды нашего бытия, подобием живого маятника. — Уоттон отхлебнул утреннего чая — едкого настоя из горстки китайских трав, который няня Клэр приготавливала для него последние полтора часа.
— Ответственности? — все с той же пытливостью переспросила Нетопырка. — Насчет человека-качалки не знаю, а я вот должна управиться с тем, что осталось от вчерашнего приема. Просто массувсего надо перемыть и почистить; прокатную посуду до сих пор не забрали, Консуэле всего не осилить. Ты что собираешься делать сегодня, Генри? — разговаривая с мужем с глазу на глаз она почти не заикалась.
— Вернуться в чертов госпиталь — вчера они мне трубки так и не вставили.
— А кто тебя повезет? Я не могу, няне Клэр придется пораньше забрать Фебу из школы и отвезти на балетные курсы — может быть, Бэзил?
— Не знаю; он же ушел вчера с Дорианом, верно? — вот тебе и все его красивые словеса о дружбе, помощи и…
Уоттона заставил прерваться настойчивый трезвон телефона. Звонил Дориан — поделиться впечатлениями о вчерашних увеселениях
Алан Кемпбелл добрался до дома Дориана минут примерно за двадцать. После того, как в середине восьмидесятых его вычеркнули из реестра врачей, былой мастер изощрений покатился по имущественной лестнице вниз. А когда симптомы его стали слишком бросаться в глаза, лишая Кемпбелла возможности производить даже нелегальные аборты или инъекции витаминов, сдобренных толикой «Метедрина», ему осталось только снять меблированную конурку на Эрлз-Корт. В ней, окруженный несколькими картонными коробками, в коих дотлевали разного рода бумаги, Кемпбелл с грехом пополам влачил последние дни, слушая коммерческое радио и загнаиваясь в поту собственной порочности. De temps en tempsон звонил в какое-нибудь шоу из разряда «Звоните-отвечаем» — просто для того, чтобы услышать в эфире собственный жалующийся на австралийском диалекте голос. Так что, когда самому ему звонили, прося учинить некую настоящую пакость, Кемпбелл вцеплялся в такую возможность обеими руками.