Нет, оспорить эти усилия Генри Уоттон не мог, как не мог и обмазать грязью отношения (назвать их дружбой было бы нахальством) Дориана с принцессой Дианой. Все же, вслух произнес Дориан, почесывая за ухом гончего пса, полагаю, хотя бы какая-точестность в том, что Генри говорит о собственном снобизме присутствует, а Уистан? Да, он признался в этом присущем выскочкам пороке, хоть одновременно и вознес себя и жену на аристократические высоты.
Теперь, по крайней мере, Дориан размышлял о своем бывшем друге и наставнике с жалостью и даже с подобием любви. С какой сверхъестественной прозорливостью нарисовал он сырой вторник собственного погребения, описав в своей книгеДорианово. Дождевые лужи у крематория западного Лондона вслушивались в приглушенные заклинания патетического пастора. Чужие, наемные руки вцеплялись в чуть потускневшие ручки гроба. А после, у Уоттонов, — агония подвядших сэндвичей, крошащихся в артритных руках стариков-родителей. Робеющие отец и мать Генри, приехавшие из Ноттингема, чтобы по человечески проститься со своим возмутительным сыном, едва могли говорить от горя.
Был там еще и родной брат, человек здравомысленный — он, с его мидлендским мяуканьем и глупыми штиблетами, казался на удивление лишенным какого бы то ни было сходства с Генри. Подобно очень многим геям этой эпохи, размышлял Дориан, Генри Уоттон обладал способностью заново изобретать себя самого, только у Генри она была преизбыточной. Вместо того, чтобы отказаться от гомосексуальности, он стал извращенным, запутавшимся воплощением ненависти, которую гомосексуалист питает к себе; вместо того, чтобы занять предоставляемое оксфордским образованием умеренно высокое положение в обществе, — преобразился в пародию на фата.
«Бристоль», негромко гудя, катил по Фицровии, выхлопы его с глухим мычанием ударялись о литые стекла в окнах бутербродных и бюро путешествий. Да, все правильно, признал Дориан, поймав в зеркальце заднего обзора отражение собственного лица, для своих лет он выглядит молодым, однако старания книги скрыть, словно орудуя распылителем краски, любой отпечаток, наложенный на него годами, есть лишь беллетристический коррелят претенциозного цинизма Уоттона.
Нет… Дориан нащупал под приборной доской выключатель и привел в действие автоматические двери подземного гаража… Генри не демонстрировал решительно никакой олимпийской отрешенности, приписанный им себе в своей книге. Он так же боялся смерти, как любой другой известный Дориану человек. Так же, как Бэз Холлуорд, так же, как Алан Кемпбелл. Боялся, и этот страх не делал его сколько-нибудь более мягким. Дориан окинул взглядом пять этажей «Организации Грея». Арендуя это здание, он сомневался в своей способности развернуть бизнес, достаточный для оправдания расходов, однако теперь, три года спустя, испытывал, глядя на него, лишь спокойную уверенность собственника. Дориану нравился отдающий пятидесятыми функционализм этого дома, стремительные скосы его средников, балконы, похожие на выдвинутые ящики картотечного шкафчика. Что же до плещущего на плоской крыше серого флага с большим «Г» на нем, тот выглядел не столько сигналом скорой капитуляции, сколько знаменем, провозглашающим продвижение, пусть даже и осмотрительное, в будущее.
Внизу, в гараже, Дориан открыл, выпуская Уистана, пассажирскую дверцу. Гибкая гончая вытекла из машины и замерла, подрагивая, в полумраке. Машинописная копия книги Генри Уоттона так и лежала на заднем сидении, на которое бросил ее Дориан. Уничтожить ее сейчас, не откладывая? — подумал он и сразу решил, что пока этого делать не стоит. В конце концов, доверять Виктории Уоттон он не мог. Надо подождать, пока у него не будет полной уверенности в том, что та избавилась от своей копии или, во всяком случае, окончательно решила никому ее не показывать — только после этого он сможет позволить себе уничтожить свою.
Приняв это окончательное, трудное решение — в утро, которое уже стало далеко не приятным, — Дориан Грей направился к лифту, чтобы подняться в более опрятный, и менее сложный мир своей работы.
Эта зима и весна, за нею последовавшая, стали для «Организации Грея» временем особенно волнующим. Александр Маккуин и Джон Гальяно пользовались succés d’estime [85]на парижских показах haute couture [86]и, разумеется, Дориан присутствовал на них — и в личном качестве, как друг обоих мужчин, и в деловом, как издатель влиятельного журнала, посвященного модельному делу. Он был здесь в своей среде — посещал устраиваемые после показов приемы, подбирал материалы для статей, организовывал съемки и даже кое-что проектировал сам. В воздухе явно запахло интересом к Британии. Казалось, мировой дух моды, так надолго покинувший ее, решил, наконец, вернуться.
А за кулисами уже стоял, поджидая своего выхода, Тони Блэр, молодой, динамичный политик, готовый вымести из Парламента выдохшихся, заплывших жирком, а то и начавших подгнивать консерваторов. Что касается принцессы Дианы, с которой Дориан заседал в нескольких благотворительных комитетах, она избрала для своего личного крестового похода направление самое радикальное. В январе принцесса оказалась в Анголе, где «Хэйло Траст» расчищал минные поля, и дала с полной ясностью понять, что не позволит никаким соображениям королевского протокола вмешиваться в ее гуманитарную деятельность или личную жизнь.
Дориан Грей был причастен ко всему этому — фигура, столь же привычная в фешенебельных, с подачей напитков, клубах Уэст-Энда, сколь и в Кенсингтонском дворце или в коридорах штаб-квартиры Новых лейбористов в Миллбанк-Тауэр. И где бы Дориан ни появлялся, он раздавал советы, очаровывал людей, облегчал установление связей; и всюду за ним следовал Уистан.
Уличная мода соединялась с поп-музыкой, поп-музыка побуждала к действию политиков, политики набрасывали на свои пиджачные плечи гуманитарную мантию принцессы и карикатурное шутовство концептуальных художников подстегивало всех. Что с того, если это головокружительное рондо имело явный привкус fin de siècle? Это же и былконец двадцатого века и после ста лет добровольного упадка страна чувствовала, что дальше все может меняться только к лучшему — больше, собственно говоря, и некуда.
Этой осенью Королевская Академия намеревалась показать самую смелую выставку самого спорного из современных художников Британии. Дориан, принимавший участие в ее информационной поддержке, отсидел в ресторане «Кво Вадис», что в Сохо, уже половину устроенного директором Академии, посвященного планированию выставки обеда, когда все вдруг поехало вкривь и вкось.
Директор удерживал внимание сидевших за столом, распространяясь о своем попросту скандальном положении — о хронически занижаемом финансировании, не позволявшем покупать для постоянной коллекции музея работы, которые ему нравятся. Сидевшие за столом — потный художественный критик с заплывшими жиром глазками и знаменитый торговец произведениями искусства, причесанный на манер кисточки для бритья, — сочувственно кивали. Дориан тоже сочувственно кивал, и вдруг внутренний голос (настолько близкий к внутреннему уху, что Дориан ощутил, как дыхание говорящего щекочет его изнутри) глумливо произнес: «Гребанный самодовольный коротышка — начать с того, что деньги, которые он тратит, принадлежат налогоплательщикам». Дориан продолжал кивать и улыбаться, однако обличия всех, кто сидел за столом, уже изменились полностью да и все, что они говорили, зазвучало совсем по-другому.
Директор, Критик и Торговец обсуждали работы, которые намеревались показать осенью, и тут Голос завелся снова: Концептуальное искусство выродилось, опустившись до уровня топорной автобиографии, глобальной распродажи низкопробных личных сувенирчиков, для которой видео инсталляции стали телевизионной рекламой… Интересно, не собирается ли Королевская академия сделать посетителям своего магазина подарков специальное предложение — разлитую по пузырькам мочу, консервированное дерьмо и вакуумные упаковки крови?