— А когда будут душить тебя, — произнесла Ирина, — они наверняка будут орать «браво!»…
Комик Леви не принимал никакого участия в творческой жизни группы деятелей искусств на испанской земле.
Он не смотрел «мундиаль», не обзывал Маргариту Степановну блядью, не отрезал лакомые кусочки от несчастного животного…
Он бродил, вдыхал воздух древней земли, изучал мечети, сиживал в тени мавританских фонтанов, шатался по узким кривым улочкам с белыми домами, тянувшимися вверх, как ветки тополя на его Украине, учил наизусть Галеви и ждал Кордовы…
Кордова откладывалась, так как в последний момент, перед самым отъездом, Семен Тимофеевич, проходя по древнеримскому шестнадцатиарочному мосту в Севилье где‑то посредине, между седьмой и восьмой арками, рухнул в Гвадалкивир…
Если бы это произошло лет восемьсот назад, когда Гвадалкивир был шумен и полноводен — с Семеном Тимофеевичем можно было бы попрощаться, и его валюту наверняка бы разделили между собой члены творческой группы..
Но, слава Богу, Гвадалкивир обмелел, и гегемона выловили, целехонького и протрезвевшего.
— Простите, какой спектакль принимаем? — поинтересовался он.
Ему с трудом удалось объяснить, что сейчас они на отдыхе, в Испании, и едут в Кордову…
Тогда он уснул. До сих пор неизвестно, почему. Спал сутки.
Его решили погрузить в автобус спящим. Но он так раздулся, что не входил ни в одни двери.
Его положили на крышу, хорошенько привязали ремнями, и автобус тронулся в древний город Аль — Андалус…
Вечером того же дня они были в Кордове. Леви тут же оторвался от группы и побрел по древнему городу в поисках дома, где жил мыслитель, того единственного дома…
Сначала ему указали на большой каменный дом — и он вошел в него. Но дом оказался построенным в двадцатом веке, перед самой Гражданской войной, и великая поэзия никогда не ночевала в нем. Потом ему показали еще семнадцать.
Леви выбрал самый старый, пустой, провонявший, но в котором явно витал дух великого учителя, рожденного в Лусене. Он явственно ощущал это…
Леви долго бродил по дому, переходя из одной комнаты в другую, в поисках, где бы лучше повесить портрет.
— Вот здесь, — неожиданно произнес Галеви в огромной полуразвалившейся комнате, которая, очевидно, некогда была гостиной.
— Ты в этом уверен?
— Абсолютно! Здесь я развлекался с моими гуриями. Здесь лилось вино. И стихи. Лучшие строки я написал тут, во время ночных гуляний, среди моих наложниц, красотой превосходящих египетских цариц, с кубком красного в одной руке и с окороком в другой. Да, я чихал на запреты, ради поэзии я чихал на Великую книгу, и Бог не поразил меня. Потому что Бог тоже имеет слабость к поэзии… Вешай меня здесь..
— Ну, если ты настаиваешь…
После портрета Леви развесил по стенам дома афоризмы на иврите, арабском и старо — испанском, все они принадлежали перу Иегуды, и ярче всех выделялся: «Цель далека, а день короток.»
Он звучал одинаково волшебно на всех языках.
А затем Леви вышел на вечернюю улицу, и, начисто забыв о чести советского человека, пригласил к себе одну из прекрасных женщин, которых в этом древнем городе было множество… Хотя совсем необязательно, чтобы самая древняя профессия процветала на древних камнях…
— Прости меня, Иегуда, — обратился Леви к портрету, — что я пригласил только одну. Но я не столь богат, как ты. Эти сволочи выдали мне так мало валюты, а гурии за последние пятьсот лет так подорожали…
Он называл ее гурией, и она была не против, потому что Леви угощал ее вином, русскими конфетами, консервами, шпротами, которые ему удалось достать по блату перед отъездом, и московской водкой. К тому же он прицепил на пышную грудь красавицы значок Ленина.
И веселье воцарилось в доме.
В старом развалившемся шкафу Леви обнаружил обветшалый шелковый халат и проржавевший серебряный кубок, в углу прихожей он нашел старый кособокий ящик из‑под вина.
Под восточные напевы, в шелковом халате восседал он на ящике, рядом со своей обожательницей, и серебряный кубок был наполнен до краев.
Гурия сладострастно пела, исполняла танец живота, танцевала фламенго, ласкала его, обвивала шею, стан, и вдруг, на вторую или третью ночь, изо рта его полилась поэзия, причем на языке, который до сих пор не слышал.
Это были великолепные стихи, классические стихи.
Они лились легко, раскованно, свободно, помимо его воли, все более прекрасные с каждой новой лаской, с новым кубком вина, новым поцелуем. Их музыка, томная мелодия, их жар волновали сердце комика.
вырвалось из уст его.
Он читал и читал, и восхищался, и парил, и вдруг похолодел от ужаса — никто ничего не записывал. Слуги — турка, который бы водил пером, засекая навеки великие строки, не было рядом, а гурия занималась совсем иным…
Он бросил наложницу и в чем был выскочил в город, и где‑то далеко от дома, у реки, нашел старого турка, замшелого, в отрепьях, и притащил домой.
Леви натянул на него шелковый халат, всунул в руку перо, бумагу, отхлебнул вина — и стихи полились, как бурный Гвадалкивир.
несся шумный поток.
Старый турок ни черта не записывал.
Отложив бумагу и перо, он ласкал гурию.
— В чем дело? — спросил Леви, — почему вы не записываете?!
Он рванул слугу за полу разметавшегося халата.
— Простите, — извинился турок, — я не знаю этого языка.
— Я сам не зню, — ответил Леви, — ну и что?
— И потом, если бы даже знал — все равно бы не смог — я безграмотный.
И он вновь обнял гурию.
Леви тут же уволил его. И вновь выбежал на ночную улицу. Слугу, который бы знал этот неизвестный язык, пришлось искать долго. Его звали Омар, он кончил два университета, был доктором наук, специалистом по поэзии мавританского возрождения.
Омар записывал искусно, воздушно, с вензелями, с пируэтами, а однажды — так даже закончил стих, начатый Леви, поразив его до немоты.
От неожиданности он даже сбросил руки гурии со своих плеч.
— Откуда? — спросил Леви, — откуда ты знаешь конец газели, которую я еще не придумал?!
— Учитель, — печально сказал Омар, — все, что вылетает из твоих святейших уст, уже давно написано, издано, переиздано и переплетено.
— Ты не ошибаешься, доктор?
— Нет, мой повелитель.
— И все‑таки ты ошибаешься. Слишком много знаешь ты — и в этом твоя главная ошибка… Все, что ты слышал, неверный, родилось сейчас, здесь, вот после этого бокала, после этого взгляда, после ее глаз, ее губ, в жарком июле 1141 года по христианскому календарю, в городе Кордове, в Аль — Андалус, перед ее захватом дикими племенами альмахадов…
Омар стоял, широко раскрыв чувственный докторский рот.
— Возможно, — продолжал Леви, — все это будет напечатано, издано, переиздано и переплетено в золотом переплете, возможно, но не торопи время. Цель далека, а день короток…
Фраза вылетела из него.
Омар бежал, бросив перо, бумагу и халат…
«Цель далека, а день короток». Леви все время думал над этой фразой. За кубком вина. С гурией. Один.
Он знал, что такое «короток», и понимал, что такое «день».
Его день, который клонился к закату.
Но цель?..
Какова была цель в этом коротком дне?..
Он искал ее. В театре. В вине. В гуриях. В мыслях великих…
Надо сказать, что группа была столь увлечена творческими проблемами — покупкой, упаковкой, поднятием своего морального состояния на еще более высокий, почти недосягаемый уровень, что пропажу Леви обнаружили где‑то перед самой посадкой в самолет» Ту-154». Стали вспоминать, кто и когда видел его в последний раз в Кордове — и, оказалось — никто, кроме Семена Тимофеевича, который видел Леви всего несколько часов тому назад. Творческие работники сгруппировались вокруг него, требуя, чтобы он немедленно вспомнил — где? Гегемон долго тер лоб, морщил его и, наконец, вспомнил — во сне… И все группа бросилась на поиски — было как‑то неудобно возвращаться с заграничными шмотками и без отечественного Ягера… И к тому же все резонно опасались, что за потерю Ягера их всех погонят с работы.