Премьера была назначена через неделю.
Слух о том что Яго — еврей и что в буфете судак в кляре рспространился по всему городу. Билеты шли втридорога, продавались членам партии, передовикам производства и нескольким членам антисионистского комитета. Милиция была на лошадях. Одна взбесилась, ворвалась в буфет, съела рыбу — ее хотели пристрелить.
Афиша была шикарна — грязный еврей в ермолке окровавленными руками душил благородного Отелло.
Многие негодовали уже при входе, в гардеробе, у некоторых чесались руки.
Спектакль начался без опозданий. На сцене появились Родриго и Яго. Яго свой монолог начал так:
— Азохун вей! Да выслушайте раньше,
Зовите Яго тварью, если мне
Хотя бы снилось это.
— Тварь, — тихо донеслось из зала. Многие одобрительно закивали. Постановка явно нравилась. Яго ненавидели люто и звали, как и Семен Тимофеевич — Ягер. В третьем акте на сцену вышел пьяный и с криком «бей жидов» начал носиться за Яго. Бедного Леви ели спасли воины Отелло.
Леви боялся выходить на сцену.
Атмосфера в зале накалялась.
За четыреста лет своей жизни черный Отелло задушил не одну кроткую Дездемону,
Он душил ее в Европе и в Азии, по системе Станиславского и по Гордону Крегу, но еще ни разу по подстрекательству воинствующего сиониста.
Сегодня это было именно так.
— Молилась ли ты на ночь, Дездемона? — доносилось со сцены.
— Да, мой супруг, — отвечала та.
Женщины вытирали слезы. Мужчины едва сдерживали подступавший к горлу комок и сжимали кулаки в ожидании Яго.
Леви силой выталкивали на сцену из‑за кулис.
— Дай помолиться мне, — молила Дездемона.
— Теперь уж поздно! — рычал мавр.
Заплакали мужчины. Дездемона была не только кротка и благородна, она была явно русской — голубые глаза, коса, время от времени она напевала «Калинку».
Зал подхватывал.
Когда мавр сделал свое дело, он приблизился к рампе и бросил, сверкая очами:
Зал ахнул, будто пронзили кинжалом каждого. Всем было ясно, кто это «псы — обрезанцы». Раздались аплодисменты, крики:
— Так их!
— Бей жидов, спасай Россию!
Все были готовы к погрому, сорвались с мест, но евреев, к сожалению, в зале не оказалось, и избили членов антисионистского комитета — на безрыбье и рак рыба.
Ягер, чтобы выйти из театра, загримировался под Хо — Ши — Мина.
— Куй ман ге, — пищал он по — вьетнамски, — пропусисе посалста…
Майор Борщ был любителем изящной словестности и поклонником Мельпомены. Регулярно он общался с людьми сцены, с деятелями театра, следил за всеми новыми постановками, наизусть знал «Ревизора», стихи из «Доктора Живаго», и это было неудивительно — майор Борщ возглавлял отдел искусств городского КГБ. Литература была делом его жизни.
В общем, вся семья Борщей была тесно связана с искусством.
Отец обожал поэзию, увлекался особенно акмеизмом — участвовал в расстреле Гумилева, в аресте Мандельштама и лично вез его в ссылку в Воронеж. Дед больше занимался символизмом, гонялся за Бальмонтом, Сологубом, но, к сожалению, никого не сумел поймать — все удрали за рубеж. Тогда он переключился на лирическую поэзию и несколько лет лично занимался Пастернаком.
Видимо, предки передали любовь к литературе и Коле Борщу.
Он ценил ее всю, но предпочтение отдавал драматургии — лично цензурировал пьесы, запрещал спектакли, выгонял режиссеров и двух строптивых драматургов отправил за рубеж, может, поэтому за какие‑то десять лет вырос от младшего лейтенанта до майора.
К чему только не приводит любовь к изящной словестности…
Все в отделе искусств были во власти муз.
Каждое утро начиналось с какого‑либо писателя — его расспрашивали, с ним говорили, просили признаться, ничего не скрывать, поделиться планами и мыслями.
Писатели обычно делились.
После обеда шли поэты, режиссеры, актеры.
Творческие встречи взаимно обогащали — деятели искусств понимали, чего от них хотят, а работники тайного фронта — что такое хорей или амфибрахий.
Десять лет службы в отделе искусств можно было легко приравнять к университету или литературному институту имени Горького. Майора Борща подчиненные ласково называли «маэстро», а он их — «мои меломанчики».
Не надо забывать, что в комитете занимались музыкой — Шостакович, будь он жив, мог бы подтвердить это…
…На премьеру «Отелло» в Театр Абсурда Борщ послал своих любимых меломанчиков — Зубастика и Ушастика — Борщ предпочитал клички. Они были тонки, полны вкуса, носили очки, слегка грассировали и напоминали интеллектуалов западной школы.
При этом, в случае необходимости, они вам могли переломать все ребра. Они сидели подле членов антисионистского комитета и с профессиональным интересом наблюдали за трагической сценой, делая такие меткие и тонкие замечания, будто сами придушили не одну Дездемону, а заодно и Отелло. Техника удушения Отелло их, в общем, не удовлетворяла — душил он неумело, неловко, будто впервые, совершенно забыв про сонную артерию, которую надо было сразу же перекрыть, про трахею, рвать которую надо было раньше.
Но, как интеллигентные и воспитанные люди, они виду не подавали, а, наоборот, аплодировали, кричали «браво, бис».
После спектакля, как истинные театралы, вместе с другими любителями автографов они пошли за кулисы.
От них, конечно, не ускользнуло, как смылся в костюме Хо — Ши — Мина Леви, как перехватил на ходу стакан коньяка Боря Сокол и как пожарники уминали бутерброды, предназначенные для банкета…
За кулисами шел праздник. Все целовали Главного в уста. Лично Орест Орестыч наливал ему шампанское, называл спасителем. Да, Олег Сергеевич своим могучим талантом спас спектакль, театр, и лично Ореста Орестыча.
Отелло с Дездемоной еле держались на ногах.
В своих древних одеяниях они давали автографы. На программках, листочках, книгах они выводили: «С горячим мавританским приветом», или что‑то там в этом роде.
Мельпоменчики скромно жались в очереди, перемиинались, застенчиво улыбались.
Наконец, подошел их черед.
Зубастик достал из пиджачка удостоверение и протянул Отелло. Боря Сокол взял его своими большими черными руками и, почти не глядя, размашисто, по диагонали вывел: «Поклоннику Шекспира от поклонника Дездемоны. Боря Сокол.»
— На добрую память, — Отелло широко улыбнулся.
Зубастик нежно вырвал удостоверение.
— Вы не любите Шекспира? — спросил Сокол.
— Обожаю, но вы расписались не совсем там, — мягко ответил Зубастик.
И подсунул документ прямо под сверкающие очи Отелло.
Боря взглянул и, так и не разгримировавшись, побелел.
— Помедлите. Молю — два слова только,
Стране известно, как я ей служил… —
начал он вдруг произносить последний монолог.
Ушастик успокаивающе улыбался.
— Нам все известно, — произнес он и поцеловал Дездемоне руку, — прошу, вас ждут. Пройдемте черным ходом.
Они шли в кромешной тьме, ударяясь о какие‑то балки, доски, и, наконец, оказались на улице. Их ждала мерцающая в свете зловещей луны черная, как мавр, «Волга».
— Добро пожаловать! — Зубастик распахнул дверцу.
Отелло с Дездемоной разместились сзади, Зубастик — за рулем, Ушастик — рядом.
— Обожаю ночной Ленинград, — сказал он, — всюду романтика, кажется, вот — вот на набережной появится Пушкин.
Боря с недоверием смотрел на него.
— И вы его арестуете, — продолжил он, — как нас…
— Вы ошибаетесь, — нежно ответил Ушастик, — вы наши гости, хотя после такого преступления, можно было бы и арестовать.
Они синхронно хохотнули вежливым смехом, и машина полетела.
— Курить в гостях можно? — спросил Боря.
— Что за вопрос, — Ушастик протянул «Мальборо», — хотя лучше бросить. Подумайте о своем здоровье!