Вот и настало последнее тобольское лето Мити Менделеева. Впервые семья не торопилась в Аремзяны. Мать и Лизанька находились большей частью дома, идти по жаре было некуда. Говорили мало. Пятнадцатилетний Дмитрий сдал выпускные экзамены и также почти не выходил из дома, проводя время в своей комнате. Пытался читать, рассматривал книжные иллюстрации. Товарищи разъехались служить или учиться, преподаватели ушли в отпуск. Иногда мальчик заходил во флигель к Поповым. Сестра Маша с мужем были ему всегда рады, но в их в комнатках текла своя, уже устоявшаяся жизнь. По городу ползли привычные слухи о пожарах и разбоях. Мать была слаба. Иногда она по многолетней привычке открывала толстые конторские книги, и тогда детям делалось страшно. Раньше она принимала решения за всех, а теперь молчала. Что она, в конце концов, скажет? Служба? Кем? Он не знал, что делать дальше.
В дом то и дело влетали надоедливые мухи, и Лизанька бегала вокруг стола с полотенцем, поднимая бесполезный ветер. Когда она уставала, мухи вновь начинали вести себя по-хозяйски. Мать теперь чаще всего сидела в темном углу, под портретом отца, или стояла там же, держась за спинку отцовского кресла с львиными лапами, и смотрела куда-то в сторону напряженным взглядом человека, помнящего что-то самое важное, но не имеющего сил осмыслить это самое важное до конца. В положенное время кухарка подавала на стол приготовленный без участия хозяйки обед, потом — ужин. Так длилось до конца июня, пока Мария Дмитриевна не объявила: Дмитрий будет поступать в университет. Они все поедут в Москву. Сначала поживут у брата Василия. Потом будет видно. Мебель и ненужные вещи следует продать. Книги — в Омск и Ялуторовск. Дом — на усмотрение Капустиных. Они уезжают навсегда.
Глава вторая
СТУДЕНТ
Выехав из Тобольска в середине лета, Менделеевы добралиись до Москвы лишь осенью. Пока ехали вдоль Тобола, названия станций были большей частью привычные, бывшие на слуху: Карачино, Кутарбитка, Байкаловы Юрты… Затем двинулись по берегу Туры — тут стали попадаться станции неизвестные: Сазоново, Велижанское… А когда, проехав Тюмень, оказались за пределами родной губернии, названия пошли уже сплошь незнакомые и места открылись совсем новые. Правда, перемены в пейзаже совершенно не касались состояния дороги — она до самого конца была выбитой и непролазно грязной. Так же и встречные города — сколь ни были красивы и нарядны их главные улицы, в прочих районах люди жили бедно и грязно. Мария Дмитриевна очень боялась холеры, бушевавшей последние годы вдоль Московского тракта. У каждого населенного пункта теперь стояли холерные заставы. Стража мучила осмотрами и расспросами. Ямщики драли втридорога. Деньги таяли, а опасной дороге, казалось, не будет конца. Всё >то могло кого угодно свести с ума, но мать уповала на Бога, а еще на гофманские капли, уксус и целый мешок захваченного в дорогу чеснока.
За время долгого пути в дорожной карете Митя вдоволь насмотрелся на Сибирь, Урал и Среднерусскую равнину, на большие российские города и великие реки. К концу поездки он, без сомнения, ощущал себя настоящим путешественником — не только потому, что за плечами оказалась не одна тысяча верст, но и потому, что в его душе навсегда поселилась любовь к дальним странствиям, которые, как скоро выяснится, были одним из главнейших условий его душевного здоровья и самой жизни. Он будет не первым русским, воспринимающим дорогу одновременно как муку и спасение; Радищев, Пушкин и Гоголь также неотделимы от наших дорог. Но Менделееву будет мало земных путешествий, он еще избороздит вдоль и поперек всю толщу человеческих знаний. Пока же, по мере приближения к Москве, его всё больше тревожили мысли о том, что случится в скором будущем. Примут ли? Какими будут экзамены? Как встретит дядя? Он не мог не чувствовать беспокойства матери, которую теперь связывали с братом весьма непростые отношения. Завод, его наследственная собственность, врученный ей на прокормление семейства, сгорел без остатка. Их Ваня, на которого Василий Дмитриевич возлагал большие надежды, уже несколько лет усердно служил в Омске. Брат вряд ли забыл, с какой решительностью она после неприятностей, случившихся с Ваней в Благородном пансионе, потребовала возврата сына в Тобольск, отвергнув абсолютно все варианты его дальнейшего устройства в столице, даже зная, что Василий Дмитриевич, отец пяти дочерей, прирос к легкомысленному Ивану как к родному сыну. И вот теперь Мария Дмитриевна ехала к нему с двумя слабогрудыми детьми, старым слугой и остатками домашнего скарба.
Слава богу, эти опасения оказались напрасными. Менделеевы были встречены со всей добротой и сердечностью. Брат и сестра, последние из рода сибирских Корнильевых, не виделись почти сорок лет. Объятия и радостные слезы не оставили и тени от возможных претензий и обид. К тому же оба чувствовали, что жизнь их на исходе, а потому говорили мало, просто гладили друг другу руки и смотрели в полузабытые родные глаза. После долгой и мучительной дороги путешественники обрели надежный родственный кров. Корнильевы теперь жили в собственном доме. Службу у Трубецких дядя оставил и, переехав на короткое время с семьей в доходный дом в Панкратьевском переулке, вскорости присмотрел и купил деревянный особняк в Уланском переулке. Новое жилище, конечно, сильно уступало знаменитому дворцу Трубецких на Покровке, но было не хуже многих других состоятельных московских домов. Митины документы сразу же понесли в университетскую канцелярию, но там что-то не заладилось, что-то не соответствовало новым правилам. Однако дядя велел не отчаиваться и пообещал всё устроить.
Корнильевы по-прежнему жили открыто, не растеряв при переезде своих знаменитых друзей — тех, кто был еще жив. Но их круг стремительно сужался. Задолго до гибели Пушкина ушел из жизни его любимый друг Антон Антонович Дельвиг. Корнильев в тот день отправился к безутешному Александру Сергеевичу, но дома его не застал и оставил записку на первой попавшейся бумажке. Дельвиг был и ему, Корнильеву, давним и близким другом. Слезы застилали Василию Дмитриевичу глаза, поэтому он не обратил внимания на то, что на грубом листе гончаровской бумаги — так ее называли, поскольку делалась она на принадлежащем родственникам Натальи Гончаровой Полотняном Заводе, — уже есть несколько пушкинских строк. Так и остался его автограф «Карнильев (Василий Дмитриевич предпочитал писать свою фамилию именно таким образом. — М. Б.) приезжал разделить горесть о потере лучшего из людей» рядом с наброском стихотворения «В начале жизни школу помню я…». В один год с Пушкиным ушел Иван Иванович Дмитриев. В 1844 году скончался в Неаполе «певец пиров и грусти томной» Евгений Абрамович Баратынский. Но был жив-здоров Федор Николаевич Глинка, наезжавший из Петербурга, где он осел вместе с драгоценной своей супругой Авдотьей Павловной из рода Голенищевых-Кутузовых. Бывал в Уланском переулке и Николай Васильевич Гоголь, недавно вернувшийся из Иерусалима. Как раз в это время он читал в домах своих друзей отдельные главы второго тома «Мертвых душ». У Корнильевых же он предпочитал той осенью молча отдыхать душой, глядя на друзей и слушая их речи. По-прежнему не упускал случая прийти профессор классической филологии Иван Михайлович Снегирев, уже оставивший университетскую службу ради страстного исторического просветительства. Главной движущей силой всей его деятельности было убеждение, что история предлагает нам образцы такой духовной силы и наполненности, которые ничуть не уступают произведениям искусства. (Кстати говоря, придет время, и Менделеев напишет, что в этом отношении и наука ничем не уступает искусству.) Приходил Степан Петрович Шевырев, друг Гоголя, педагог, знаток европейского искусства и архитектуры, в ту пору профессор русской словесности Московского университета, декан историко-филологического отделения философского факультета. Заглядывал старый верный друг Корнильева барон Модест Андреевич Корф, лицейский однокашник Пушкина. Бывший статс-секретарь Корф был только что назначен директором публичной библиотеки и был весь в трудах и заботах, благодаря которым это учреждение вскоре просто преобразится. Дмитрий Менделеев мог видеть в корнильевском доме и старинного завсегдатая дядюшкиного салона Ивана Петровича Бороздну — хоть и не большого поэта, но страстного поклонника Пушкина, переводчика псалмов, стихов француза Альфонса Ламартина и поэм легендарного кельта Оссиана. [7]
7
От его лица писал Джеймс Макферсон. (Прим. ред.)