Она, впрочем, ничего не предприняла, чтобы уклониться. Единственное ее движение имело целью спрятать в одной из кошелок школьные тетрадки, которые она несла в руках — словно это были грозные свидетельства ее неведомой вины. Его она не очень-то и видела; скорее, отделившись от самой себя, она видела самое себя, стоящую перед ним — беззащитную, без всякого прикрытия, просто несчастную полуевреечку с бьющимся сердцем.
Если бы она могла его рассмотреть, то, возможно, заметила бы, что он стоит перед нею скорее в позе просителя, нежели представителя власти. Он играл роль изнемогающего пилигрима, он хотел ее разжалобить, опирался щекой на ладонь, умолял ее, весело и настойчиво, повторял своим вполне определившимся уже баском, звучащим непривычно для него самого, с каким-то петушиным призвуком: «Schlafen! Schlafen!». [2]
Для нее, не знавшей ни одного немецкого слова, это непонятное бормотание, сопровождаемое таинственной мимикой, прозвучало как некая казенная формула — ее допрашивали или даже обвиняли. Она попыталась ответить по-итальянски, у нее вышло что-то невразумительное, вылившееся просто в плаксивую гримасу. Но из-за выпитого вина земной вавилон для этого солдатика вдруг обернулся цирком. Решительно, жестом галантного бандита, он отобрал у нее кульки и сумки и в порыве, похожем на рывок циркового гимнаста, забежал вперед и двинулся по лестнице. На каждой площадке он приостанавливался, дожидаясь ее — точь-в-точь как сын, который возвращается домой вместе с припозднившейся матерью. И она шла за ним, спотыкаясь на каждом шагу, словно библейский разбойник, который тащит крест, на котором его распнут.
Ее наихудшим опасением в лихорадке этого подъема по лестнице было подозрение, что Нино как раз сегодня пришел домой пораньше, и они столкнутся. В первый раз с тех пор, как она стала матерью, она желала, чтобы ее шпанистый недоросль, обожающий улицу, отсутствовал весь этот день и всю последующую ночь. И она отчаянно клялась себе: если только немец спросит ее о сыне, она будет отрицать не только его присутствие, но и само его существование.
Вот и седьмая площадка, они пришли. И поскольку она, обливаясь ледяным потом, никак не могла сладить с замком, немец поставил на площадку сумки и тут же пришел ей на помощь — с заправским видом человека, который возвращается к себе домой. И в первый раз с тех пор, как она стала матерью, она испытала облегчение, обнаружив, что Ниннарьедду нет дома.
Квартира состояла всего из двух комнат, кухни и уборной; в ней, кроме беспорядка, царило еще и двойное запустение: бедности и мещанского уклада. Но на молодого солдата квартира мгновенно навеяла какую-то первобытную меланхолию и желание плакать, и причиной было немалое сходство с родным баварским домом. Его желание поиграть растаяло, как дым бенгальского огня, а еще не выветрившиеся алкогольные пары наполнили сердце горечью. Им овладело безмолвие, он принялся расхаживать среди вещей, загромождавших комнату, с агрессивностью волка, который, попав в чужое логово, ищет, чем бы поживиться.
В глазах Иды это полностью соответствовало его полицейской миссии. Готовясь к повальному обыску, она постоянно помнила о листке с генеалогическим древом Нино, который положила в ящичек вместе с другими важными документами, и теперь она спрашивала себя, не явятся ли все эти загадочные кружочки с буквами вопиющими доказательствами ее вины.
Он перестал расхаживать по комнате, остановившись перед увеличенной фотографией, которая занимала почетное место в центре стены, и была заключена в рамку, словно авторская картина величайшей ценности. Она изображала подростка лет пятнадцати-шестнадцати, облаченного в роскошное пальто из верблюжьей шерсти, которое он носил, словно некое знамя. В пальцах его правой руки можно было разглядеть белое пятнышко сигареты; левая нога покоилась на бампере заказной гоночной машины (случайно припаркованной на их улице каким-то безвестным автомобилистом) — этакий хозяйский жест, типичный для охотников, заваливших тигра в тропических джунглях.
На заднем плане виднелась вереница городских домов; можно было различить магазинные вывески. Но из-за чрезмерного увеличения снимка, который изначально являлся обыкновенной поделкой бродячего фотографа, вся эта сцена оказывалась довольно бледной и расфокусированной.
Солдат, рассмотрев всю картину в целом, предположил, что она связана с фамильным почитанием усопших. И указывая пальцем на фотографию парня, он спросил у Иды с серьезностью человека, ведущего расследование: «Tot?» [3]
Этого вопроса, она, естественно, не поняла. Однако же единственная защита, которую теперь ей подсказывал страх, — это отвечать «нет» на любой вопрос, — так делают неграмотные, попав в полицию. Она не знала, что таким образом, сама того не желая, поставляет врагу некую информацию.
«Нет! Нет!» — отвечала она тонким, каким-то кукольным голоском, неистово выкатив глаза. И на самом деле, это вовсе не было воспоминанием о покойнике, это была совсем недавняя фотография ее сына Ниннуццо, которую он лично отдал увеличить и вставить в рамку. Более того, она сама, осыпая его горькими упреками, все еще платила рассрочку за пальто, которое Нино самовольно заказал себе еще осенью.
Впрочем, и сам этот дом возвещал весьма определенно и громким голосом о присутствии находившегося в бегах жильца, которого она так хотела спрятать от посторонних взоров. Комната, в которую немец решительно вошел из прихожей, была гостиной и своего рода студией в одно и то же время, а ночью она служила еще и спальней, о чем свидетельствовал диван-кровать со скомканным постельным бельем и на самом деле состоящий из металлической сетки без ножек и придавленного матраца. Вокруг этого дивана, смахивающего на тюфяк (с грязной, измазанной бриллиантином подушкой, брошенной поперек, и свалявшимися простынями) лежали сброшенные на пол еще прошлым вечером покрывало из искусственного шелка и несколько диванных валиков, которые днем должны были придавать этому лежбищу приличный вид; среди валиков можно было видеть спортивный журнальчик, пижамную куртку, небесно-голубую, размера еще довольно миниатюрного, и носок средней величины, дырявый и грязный, в яркую шотландскую клетку…
У спинки этой кровати, в том месте, где полагается быть святым изображениям, были прикноплены несколько фотографий, вырезанных из журналов, — кинозвезды в купальных костюмах или вечерних платьях, причем самые соблазнительные были жирно обведены красным карандашом столь решительно, что они казались прямо-таки трубными призывами, зовущими на абордаж, или кличем кота, выходящего сражаться за кошку. У той же самой спинки, только в стороне, был также экземпляр листовки, изображающей римского орла, который сжимает в когтях Британские острова.
На одном из стульев лежал футбольный мяч. А на столике, среди стопок школьных учебников (истрепанных и невероятно общипанных, точно их глодали мыши), были горой навалены спортивные бюллетени, цветастые массовые журналы, сборники приключений в картинках, какой-то роман-триллер с красующейся на обложке женщиной, орущей и уклоняющейся от протянутой к ней обезьяньей лапищи; был там и альбом с разнообразными изображениями краснокожих, феска фашиста-авангардиста, патефон с ручкой, несколько пластинок и некий механизм структуры сложной и неопределенной, в котором, помимо всего прочего, угадывались части электромотора.
Сбоку от дивана, на расхлябанном кресле, прислоненном к стенке, поверх эстампа с пейзажем и надписью «Гранд Отель на Борромеевых островах» громоздились велосипедные детали — определенно узнавалась пустая камера, счетчик километров и руль. На подлокотнике кресла висела майка с эмблемой какой-то команды. А в углу, опираясь на приклад, стоял мушкет — совсем как настоящий.
Среди столь красноречивой выставки всевозможных вещей странные жесты солдатика превращались для Иды в выверенные движения какой-то неотвратимой машины, которая и ее сына тоже, помимо ее самой, затягивала в черный список евреев и еврейских отпрысков. Ее собственное недопонимание постепенно, по мере того, как проходили минуты, приобрело над нею гипотетическую власть, вызвало в ней наивный первородный страх, опережающий всякое рассуждение. Стоя на ногах, еще не снявшая ни пальто, ни своей шляпки с траурной вуалеткой, она больше не была синьорой из квартала Сан Лоренцо, она была заблудившейся азиатской птицей, коричневоперой, с черной головкой, застигнутой в кустах своего временного убежища ужасным всемирным потопом.