Между тем, пьяные рассуждения немца касались вовсе не рас, религий или наций, их предметом были возрасты. Он ошалел от зависти и в душе его вертелись всевозможные «за» и «против»: «Черт подери, ве-зет же тем, кто не вы-шел еще возра-стом… Им не при-зы-вать-ся… и они могут дома вер-теть всякие… свои шту-ки вместе с ма-те-ря-ми! У них мячи… и трахать они могут кого угодно, и все прочее! Все прочее! А война для них — словно на Луне. Или на Марсе! Несчастье в том, что мы вырастаем! В том, что мы вырастаем! И где это я? Почему я тут, а?! Как я сюда попал?» Вот тут, сообразив, что он еще не успел представиться хозяйке дома, он решительно встал напротив нее и, глядя в сторону, коснеющим ртом выговорил: «Mein Name ist Gunter!» [4]Потом остался стоять как был, в недовольной позе, ожидая от этого своего благодушного представления некоего результата — которого с самого начала просто не могло быть. Расширенные глаза синьоры смотрели враждебно и изумленно, они подозрительно моргнули, когда в комнате раздались незнакомые немецкие слова, для нее не имевшие никакого смысла, но звучавшие грозно и таинственно. Тогда солдат, взгляд которого все больше теплел, вдруг допустил на свое лицо некую краску нежности — дала знать о себе неистребимая привязанность к дому. Он присел на край заваленного вещами столика, всем своим видом показывая, что поступает наперекор собственной воле, вынужденной уступить порыву доверительности — и вытащив из кармана кусочек картона, положил его перед Идой.

Она бросила на эту вещицу косой оледеневший взгляд — она думала, что это карточка представителя гестапо, украшенная свастикой, или розыскное фото Ниннуццо Манкузо на бланке с желтой звездой. Но нет, это была семейная фотография, групповое фото, на котором она смутно увидела на фоне домов и камышовых зарослей толстую жизнерадостную немку среднего возраста, окруженную пятью или шестью мальчуганами, порядком уже подросшими. Солдат, скривив губы в улыбке, указал на одного из них, самого рослого, одетого в теплую куртку и шапочку с козырьком, — это был он сам. Потом, поскольку зрачки синьоры блуждали по этой безымянной компании вполне равнодушно, он провел пальцем по пейзажу и небу дальнего плана и сообщил ей: «Дахау».

Тон его при произнесении этого названия был тот, что бывает у трехмесячного котенка, требующего положить его в теплую корзинку. Но слово «Дахау» ровно ничего не означало для Иды, она никогда еще его не слышала, разве что случайно, не фиксируя в памяти… Однако же при звуке этого географического названия, такого невинного и безразличного, тот стихийный и вечно находящийся в пути эмигрант, что теперь жил в ее сердце, шевельнулся и затрепетал. Потом, в панике перепархивая через темное пространство комнаты, он заголосил и принялся хаотически биться о стены в напрасной надежде вырваться.

Тело Иды оставалось безучастным, как, впрочем, и ее сознание, у нее просто слегка дрожали все мышцы, а в беззащитном взгляде застыло выражение категорического отвращения, словно перед нею было некое чудовище. А в то же самое время глаза солдата, темно-синие с фиолетовым оттенком, словом, цвета моря (с континента вы этого цвета не увидите, его можно наблюдать только переселившись на какой-нибудь средиземноморский островок) — глаза эти наполнились непорочностью, которая почти ужасала, ибо была древней, как само время, еще помнившей земной рай. И выражение взгляда хозяйки этим глазам показалось совершенно явным оскорблением. Их тут же затемнила буря, поднятая бешенством. Но сквозь темную пелену гнева просвечивал и некий детский вопрос, на который не ожидалось ответа, все же получить его так хотелось!

Именно в этот момент Ида, сама не зная, почему, принялась орать: «Нет! Нет! Нет!» — голосом истерическим, каким кричат совсем юные девы. В действительности это слово «нет!» она адресовала не ему, и не тому, что было за окнами, а той совсем иной, тайной угрозе, которую она ощущала каким-то внутренним нервом, которая в ней поднялась, всплыв из детских лет, и которую она считала изжитой. Словно вернувшись назад в детство, скользя вдоль времени, которое все сокращалось, пустившись вспять, она вдруг узнала то тяжелое головокружение, те странные отзвуки голосов и падающей воды, которые возвещали ей о приближении ее недуга, когда она была маленькой. И криком своим она теперь протестовала против подобного коварства, которое лишало ее возможности охранять свой дом и своего Нино!

Однако же ее новый и необъяснимый протест (а ведь ничего, кроме «нет», он от нее еще не слышал) подействовал на смутное недовольство, поднимавшееся в солдате, как сигнал к бунту, нарушению любых запретов. Неожиданно та горькая нежность, которая мучительно унижала его с самого утра, прорвалась в виде яростного желания: «Хочу женщину! Хочу женщину!» — закричал он, все повторяя в мальчишеском порыве еще два из тех четырех итальянских слов, которые он предусмотрительно потрудился заучить, пересекая границу. И даже не сняв ремня с френча, не обращая внимания на то, что имеет дело с женщиной немолодой, он набросился на нее, опрокинул на продавленный диван и стал насиловать с такой свирепостью, точно желал ее убить.

Он почувствовал, как она бьется под ним, но не зная о ее болезни, он счел, что она отталкивает его, и от этого еще более входил в раж, как всегда и бывает с пьяной солдатней. Она же в это время была в полусознании, она отключилась на какое-то время и от него, и от всего окружающего, но он этого так и не заметил. И так в нем набрякло суровое и подавленное напряжение, что в момент оргазма он испустил громкий протяжный вопль. Потом, несколькими секундами позже, он искоса взглянул на нее — как раз вовремя: он увидел ее лицо, полное удивления, на нем рождалась и все шире расходилась улыбка, несказанно кроткая и мягкая.

«Милая, милая», — повторял он ей (это было четвертое и последнее из выученных им итальянских слов). Он стал целовать ее — легкими, полными нежности поцелуями прошелся по ее лицу. Она как будто бы рассматривала его, продолжая улыбаться ему — вроде бы с благодарностью. Она медленно приходила в себя, все еще лежа под ним. И в этом состоянии расслабленности и покоя, которое всегда охватывало ее между концом приступа и полным возвратом сознания, она почувствовала, что он снова проникает в нее, но на этот раз медленно, движениями настойчивыми и убедительными, точно он и она были мужем и женой, и их тела уже привыкли друг к другу. Она снова обретала то чувство внутренней полноты и отдыха, которое испытывала девочкой по окончании приступов, когда добрая и уютная комната отца и матери вновь принимала ее в себя; вот только эти детские переживания сегодня расширились через испытанное ею состояние полусна-полубодрствования, к ним добавилось блаженное ощущение полного воцарения в собственном теле. То, другое тело, алчное, резкое и горячее, которое сейчас проникало в самое средоточие нежного материнского естества, несло в себе все сто тысяч лихорадок и свежестей выздоровления, и приступов молодого голода, которые стекались к ней издалека и давали возможность ощутить себя девушкой, которую желает мужчина. Он был для нее сразу ста тысячами зверей-юношей, земных и уязвимых, сошедшихся, чтобы танцевать безумный и веселый танец, отзывавшийся во всем ее теле вплоть до самой глубины легких, вплоть до корешков волос, взывающий к ней на всех языках мира. Потом он надломился, снова стал сгустком молящей плоти, чтобы растаять внутри ее живота с нежностью, теплотой и простодушием, и это вызывало у нее растроганную улыбку — ведь это было как подарок бедняка или ребенка!

Однако же, она и теперь не получала настоящего эротического наслаждения. Это было невероятное ощущение счастья, но без всякого оргазма, — так бывает иногда во сне перед наступлением половой зрелости.

Солдат, насытившись, издал тихий стон, затерявшийся среди поцелуев, потом, обмякнув на ней всем телом, заснул. Она полностью обрела сознание и теперь ощущала его вес — ее голому животу было больно — скребло шершавое сукно армейской куртки, царапала пряжка ремня. Она обнаружила, что лежит, все еще разведя ноги, а его мужское достоинство, съежившееся, беззащитное, словно урезанное, тихо лежит на ее розе. Парень спал, безмятежно похрапывая, но когда она сделала движение, чтобы освободиться, он инстинктивно прижал ее к себе, и его лицо во сне приобрело выражение собственническое и ревнивое, словно она и вправду была его любовницей.

вернуться

4

Mein Name ist Gunter! — Меня зовут Гюнтер! (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: