В шесть ее разбудил звон будильника. И в это утро, и последующие она давала уроки с острым ощущением того, что вокруг ее тела полыхает некая видимая простым глазом аура, почти второе тело, то ледяное, то раскаленное до невозможности, и ей приходится постоянно таскать его на себе. Ида больше не чувствовала себя прежней, она была авантюристкой с двойной жизнью. Ей казалось, что ее руки и ноги переносят на школьников и на всех остальных бесчестие изнасилования, а на ее лице, словно на мокром пластилине, запечатлены следы поцелуев. За свою жизнь ей, если исключить Альфио, не доводилось сближаться ни с одним мужчиной даже в мыслях, и теперь все кричало о пережитом ею приключении, о скандальной супружеской измене.
Идя по улице, если только замечала немецкий мундир, тут же решала, что это тот самый немец, ибо у него оказывалась та же походка, та же посадка головы, те же движения рук; с бьющимся сердцем она сворачивала за ближайший угол. И эти ее новые страхи на какое-то время вытеснили те, прежние страхи нацистских преследований. Даже внезапное повторное проявление недуга, покинувшее ее уже столько лет тому назад, сейчас ее не тревожило. В глубине души Ида была убеждена, что припадок больше не повторится, и так оно и вышло. Поначалу подумывала было посоветоваться с аптекарем на предмет какого-нибудь особого успокаивающего средства, поскольку напрочь забыла название того, давнего лекарства, что принимала в Калабрии. Но потом раздумала, заподозрив, что аптекарь может догадаться не только о ее застарелой и тщательно скрываемой болезни, но и об обстоятельствах ее рецидива.
Ежедневно, возвращаясь домой, Ида еще с перекрестка бросала взгляд на свой подъезд, опасаясь увидеть ожидающего ее немца, точно речь шла о любовном свидании. Потом, бегом одолев вестибюль подъезда, начинала подозревать, что он, уже зная распорядок ее дня, конечно же, забежал вперед и ждет ее на площадке, прямо у двери квартиры, желая сделать ей сюрприз. Она прислушивалась — не донесется ли звук дыхания; ей мерещился его характерный запах, без сил она тащилась по лестнице, все больше бледнея по мере того, как приближалась к своему седьмому этажу. Отперев дверь, она бросала внутрь косой взгляд и была убеждена, что видит его пилотку на полке вешалки, в том самом месте, где он оставил ее в тот день, войдя в квартиру.
Оказываясь дома в послеобеденное время, она каждую минуту ожидала нового его вторжения. Эта тревога охватывала ее, в основном, когда она была одна, словно присутствие Нино ограждало ее от опасности. То и дело она выходила в прихожую и прислушивалась, с трепетом ожидая услышать тот звук решительных шагов, что навсегда остался у нее в ушах — его можно было отличить от любых других шагов, раздающихся на земном шаре. Она изо всех сил избегала находиться в гостиной, бывшей одновременно и «студией» Нино, а перестилая диванчик, чувствовала тяжесть в руках и ногах и чуть не теряла сознание.
В этот период она по ночам не видела снов; по крайней мере, проснувшись, она не могла вспомнить, снилось ей что-то или нет. Но частенько ей случалось, как и в первую ночь, метаться во сне, чувствуя, что этот человек совсем радом, что он давит на нес тяжелым телом — жарким, почти обжигающим. Он целует ее, орошая ее лицо своей слюной, и при этом скандирует ей в уши не ласковые словечки, нет, а непонятные, грозно звучащие немецкие упреки.
У нее никогда не было доверительных отношений с собственным телом, и дело доходило до того, что она даже не смотрела на него, когда приходилось мыться. Ее тело выросло вместе с ней, но оно было ей посторонним. Даже в пору первой молодости оно не было красивым — толстые лодыжки, хрупкие плечи и преждевременно увядшая грудь. Единственной беременности хватило для того, чтобы деформировать его навсегда, и потом, став вдовою, она никогда не предполагала, что кто-то может использовать его как тело женщины, то есть заняться с помощью его любовью. При чрезмерной массивности бедер и тщедушности всего, что было выше пояса, оно стало для нее лишь обузой, которую приходилось постоянно таскать с собой.
Сейчас, после того как позади остался тот злополучный день, она, находясь в обществе своего тела, чувствовала себя лишь более одинокой. И в то время как она одевалась, еще в потемках, на глазах у нее непроизвольно наворачивались слезы оттого, что приходилось совершать определенные интимные операции, такие, как надевание бюстгальтера или закрепление пряжек на чулках.
Тот ножичек, что он оставил ей, Ида в первый же день торопливо спрятала в прихожей в сундук, полный тряпичных лоскутков и разной дребедени. И у нее так и не находилось смелости, чтобы снова на него посмотреть, или хотя бы отодвинуть в сторону эти лоскутки, или даже приоткрыть сундук. Но, проходя мимо, она каждый раз чувствовала некий толчок в жилах и начинала дрожать, точно робкий свидетель, знающий тайник, где хранится полученная преступным путем добыча.
Однако же мало-помалу она с течением времени убедилась, что ее боязнь повстречать еще раз того солдата является полной глупостью. В эту минуту он, должно быть, находился на каком-нибудь дальнем-предальнем фронте, насилует там других женщин и расстреливает евреев. Но ей он больше не угрожает, с этим покончено. Между этим незнакомцем и Идой Рамундо нет больше ничего общего — ни сейчас, ни в будущем.
Об их мимолетном приключении не знал никто, кроме ее самой, даже Нино ничего не подозревал. А поэтому ей имело теперь полный смысл стереть случившееся из своей памяти и продолжать обычную жизнь.
Каждый свой день она начинала с того, что вставала в шесть и в кухне готовила при электрическом свете завтрак и первый обед для Нино. Потом она одевалась, будила Нино и бегом, опаздывая, спешила в школу, которая была от дома в двух трамвайных остановках. После уроков она бегала по магазинам поблизости от школы, чтобы успеть закупить продукты до обеденного перерыва (потом вступал в силу режим затемнения, а она боялась ходить по улицам в темноте). На обратном пути она трижды в неделю с полными сумками спускалась в район Кастро Преторио, где у нее был частный урок. В конце концов она попадала домой. Доев то, что оставалось после Нино, она прибирала комнаты, проверяла школьные тетрадки и готовила ужин, после чего начинался вечерний период ожидания — она ждала своего Ниннарьедду.
Прошла примерно неделя, и вот череда ночей без сновидений прервалась, и она стала видеть сны. Ей приснилось, что она возвращается домой и несет, то ли украв где-то, то ли взяв по ошибке, не сумки, а большую корзину, вроде тех, что идут в ход в Калабрии при сборе винограда. Из корзины торчит зеленый побег, он ветвится, растет на глазах и заполняет собою все пространство комнаты… Вот он уже вырывается во двор и вьется по стенам. Поднимаясь, он превращается в целый лес сказочных растений — это охапки листвы, это орхидеи и колокольчики экзотической расцветки, грозди винограда и апельсины величиной с дыню. Между ними играют маленькие дикие зверьки вроде белок, у всех у них голубые глазки, они высовывают свои веселые любопытные мордочки, то и дело подскакивают в воздух, планируя на невидимых крыльях. Тем временем уже собралась толпа, люди смотрят из всех окон, но ее самой здесь уже нет, она неизвестно где, но при этом понятно, что смотрят именно на нее, и она в чем-то обвиняется. Этот сон преследовал ее еще минуту-другую после того, как она проснулась, потом все исчезло.
В конце января она уже загнала в самые далекие подвалы своей памяти тот злосчастный день, что шел сразу после праздника Богоявления, она затиснула его среди других кусочков и отрывков прошлой жизни, — те, все до одного, при воспоминании причиняли ей боль.
Но среди многих страхов и рисков, возможных и невозможных, вытекающих из ее пресловутого приключения, был один страх и риск, из категории вероятных, о котором она не подумала — наверно, оттого, что бессознательно выставила против него защиту, а этой защите помогал опыт брака, давшего ей за столько лет любовного союза всего одного ребенка…