— Ладно, — говорю, — не огорчайтесь, вы человек грамотный, не то что я, если даже сродственник дальний, пятая вода на киселе, напишите письмо, неужели не вернет карточку?
Вот тогда он и разозлился:
— Заладили вы, Матрена Алексеевна, сродственник да сродственник. Никакой он не сродственник. Жулик он. И больше никого в дом не пускайте.
Я хоть старая, но понятливая: дала промашку. И на носу себе зарубила: явится иной какой незнакомый, извинюсь, попрошу в другой раз прийти. В дом не пущу.
Забылась та история. И слава богу, что забылась. А на душе предчувствие нехорошее. И сон приснился. Приснилась мне рыжая хохлатка, курица вертушинская. Кудахчет на всю деревню, пыжится, снесла яйцо — большое-пребольшое, как утиное. И опять яйцо. И так пять раз.
Проснулась, деревенские приметы вспомнила. Мясо приснится — к болезни, увидишь во сне яйца — кто-то явится. И представьте, сон в руку!
Я и почаевничать не успела — стучат. Вера Леонидовна с детьми в Знаменском, Павел Карлыч куда-то на три дня уехал. Кого нечистая несет?
Стучат громче, настойчивее, и голос Соколова слышу:
— Открой, Алексеевна, не упирайся, власти пришли.
Пришлось отворить. Ввалились сразу четверо, меня пнули грубо, за ними Соколов семенит, картуз сбросивши. Я было объяснять начала — не велел, мол, Павел Карлыч посторонних пускать, а они — будто уши заложило.
Господи, что началось в доме! Живого места не оставили: шарили в кроватях и под кроватями, в кухне во все горшки и банки заглядывали, кладовку вверх тормашками перевернули. Глаза б мои этого не видели!
Добрались до шкафа Веры Леонидовны. У меня душа в пятки ушла. Нащупают шубу — унесут. А шуба, поди, не одну и не две красненьких стоит.
Стою не дышу. Распороли простыню (ми зимние вещи от моли в простыни зашили), подкладку ощупали сверху донизу. Закрыли шкаф. Ничего не взяли. Слава богу!
Больше других широконосый усердствовал. Нос у него и вправду, словно кувалдой расплюснутый. И глаза голодные, как у волка. Поначалу мне почудилось: видела я его где-то. Вспоминала, вспоминала и не вспомнила. Старость не радость, голова дырявая, ничего в ней не держится, как вода в решете.
Докопался широконосый до альбома. Открыл страницу, где карточка выдрана, и ухмылка по физиономии поползла. Противно ухмылялся, кожа от пота блестела, будто жиром смазали.
Ах, думаю, так это же тот самый, что сродственником назвался, каторжник, лихоимец, была б моя воля — варом бы тебя окатила, чтоб шкура твоя поганая облезла.
А ему, бесстыжему, все трын-трава. Как пес, все углы обнюхал, железную пластинку возле печки выворотил. Эту железку по моей просьбе Павел Карлыч приколотил, чтобы пожару не случилось, если уголек выскочит.
Забрались и в кабинет. Лучше б глаза мои этого не видели. Да я в кабинете пыль стираю — не дышу, не дай бог бумажку какую сдвинуть или переложить на столе! А они хуже кротов все изрыли.
Эх, Соколов, это он мне мозги забил: «Власти пришли». Да какие это власти, хуже мужиков деревенских наследили, один так и вовсе темный невежа — из носа сопли двумя пальцами фырть на пол. У нас, в Вертушине, порядочный крестьянин и на конюшне такое не сделает.
Слава богу, всему есть конец. Напаскудили, как могли, ничего не нашли, засобирались восвояси. Золото, что ли, искали или деньги?
Подошел ко мне бесстыжий, который сродственником назывался, от усердия морда красная, глаза свои злые выпучил:
— Выкладывай, где что хозяин прячет? Слышишь?!
Я отвечаю:
— Слышу, не глухая, бог миловал. А прятать моему хозяину ничего не надобно, он не ворует. И по чужим квартирам не шастает. Он человек порядочный…
С чем пришли эти власти, с тем и ушли. Им что?! Это нам, бедным, от власти одни напасти. И хуже всех мне. Ну что я, старая дура, скажу Павлу Карлычу?
XIV
Он вернулся перед вечером усталый, но довольный. Поездка оказалась удачной. Цераский, правда, колебался — отпускать или не отпускать, повод для отлучки действительно был жидковат.
— Зачем вам искать новое место для практики студентов, — недоумевал он, — если нас старое вполне устраивает?! От добра добра не ищут.
— Старое не худо, — парировал Штернберг, — но почему бы хорошее не заменить еще лучшим? Зачем довольствоваться тем, что есть?
— Поезжайте, — неуверенно сказал Цераский, пожав плечами.
Крылатское с его высокими холмами, малоудаленное от Москвы, было прекрасным местом для практики студентов-астрономов. В роще обычно разбивали лагерь. Палатки белели среди хвои, под рукой сушняк для костров, родниковая вода для питья, холмы, удобные для обзора. Все это Павел Карлович понимал не хуже Цераского. И отправился он в путь вдоль Николаевской железной дороги вовсе не в поисках места для практики студентов. Смысл был иной — «на случай В. В.».
В дни Декабрьского восстания Николаевская дорога подвела: по ней пришли в Москву эшелоны Семеновского полка, эшелоны карателей, утопившие в крови город. Взять на учет все мосты, виадуки, скрытые подступы к железнодорожному полотну, чтобы в любую минуту остановить движение или, наоборот, поставить охрану, обеспечивающую движение, — вот задача, порученная Павлу Карловичу. Выезд на рекогносцировку давал ему и дополнительную возможность разработать толковые инструкции для разведчиков.
«Система, во всем необходима система» — двух мнений на сей счет Штернберг не допускал, об этом он говорил на острове и Вановскому. Надо поездить, поглядеть, подумать, рассчитать. Тогда все станет на свои места.
Летний зной, пешие переходы, тряска в случайных колясках по пыльным проселкам изрядно утомили. Он предвкушал счастливые минуты, когда подставит голову под струю воды, когда приятно защиплет мыльная пена, освежая и будоража.
Соколов во дворе церемонно поклонился. Никогда Соколов так не кланялся. Что это с ним?
Матрена Алексеевна, отворившая дверь, отступила на шаг и вымученно заулыбалась, виноватая и встревоженная.
— Что-нибудь случилось? — спросил Павел Карлович и шагнул в кабинет.
С первого взгляда все стало ясно. На книжных полках царил хаос. Рядом с пятым томом «Энциклопедического словаря» стоял тридцать первый. Золотые корочки Брокгауза и Ефрона то непомерно выпирали, то были вдвинуты в глубину полок.
— Так, так, — проговорил Штернберг. — Значит, опять пожаловали родственники.
Матрена Алексеевна молча стояла в дверях.
На столе как будто изменений не произошло. Впрочем, чернильница из правого угла переместилась в левый, а он ставил ее справа, так удобнее. На перекидном календаре вместо шестого августа 1906 года, дня отъезда на Николаевскую дорогу, — семнадцатое февраля.
— Так, так…
Павел Карлович побарабанил пальцами по чернильнице. Он мгновенно подмечал малейшие перестановки на столе. Он не понимал тех своих коллег, которые едва видны среди нагромождений книг и рукописей и ревниво оберегают так называемый творческий беспорядок. Он поддерживал «творческий порядок». Стол, по его мнению, должен быть чист и гол. Перед глазами — бумага. И книга, нужная в данный момент. Все постороннее отвлекает.
Закончив работу, он убирал исписанные листы в ящики, книги — на стеллажи. Что же это за бумажка? Ага, выписка из уголовного уложения:
«Виновный в насильственном посягательстве на изменение в России или в какой-либо ее части установленных законами образа правления или порядка наследия престола или на отторжение от России какой-либо части наказывается смертной казнью. Если, однако, такое посягательство обнаружено в самом начале и не вызывало особых мер к его подавлению, то виновный наказывается срочной каторгой».
Пугают! Нервы взвинчивают! Подкапываются!..
Он прошелся по кабинету и, увидев в дверях притихшую Матрену Алексеевну, сказал:
— Перемелется — мука будет. Грейте, Алексеевна, воду, смою дорожную пыль, почаевничаем!
Первое возбуждение прошло. Теперь можно было поразмыслить о случившемся.